Интернет наполнился не только инструкциями экспертов по цифровой безопасности, но и городскими легендами, конспирологией и сгенерированными ИИ статьями, уводящими фокус внимания далеко от реальных проблем с MAX.
Давид Френкель
{
"authors": [
"Михаил Виноградов"
],
"type": "commentary",
"blog": "Carnegie Politika",
"centerAffiliationAll": "dc",
"centers": [
"Carnegie Endowment for International Peace",
"Берлинский центр Карнеги"
],
"collections": [],
"englishNewsletterAll": "ctw",
"nonEnglishNewsletterAll": "",
"primaryCenter": "Берлинский центр Карнеги",
"programAffiliation": "russia",
"programs": [
"Russia and Eurasia"
],
"projects": [],
"regions": [
"Россия",
"Россия и Кавказ"
],
"topics": [
"Политические реформы",
"Внутренняя политика России"
]
}Источник: Getty
Проблема для власти — третья за год после пригожинского мятежа и кампании Надеждина — массовая реанимация антивоенной повестки
Трагическая гибель Алексея Навального и массовый отклик на нее вызывают понятные ассоциации — смерть Немцова, Сахарова, Высоцкого и даже Гагарина. Всех их объединяет один и тот же контраст между подчеркнутым отсутствием сочувствия со стороны власти и шоком и тревогой значительной части общества.
Обе полярные оценки Навального — как главного в России политика после Путина и как ничего не значащего маргинала — вряд ли адекватны той роли, которую он играл в российской политической жизни с начала прошлого десятилетия. Несомненно, он создал себе образ наиболее яркой альтернативы Владимиру Путину. Но это никогда не отменяло дискуссий относительно убедительности и перспективности этого образа даже в среде противников режима — во всяком случае, до его ареста.
Среди российских политиков Навальный определенно выглядел не только самой энергичной, но и самой оптимистичной фигурой. Предложенный им когда-то образ «прекрасной России будущего» не был всерьез проработан и оставался скорее метафорой, но политический оптимизм Навального делал ее убедительной.
В российской политике оптимизм не принят и не моден. Официальный мейнстрим исходит из того, что мир становится опаснее и хуже, и это вынуждает между моралью и жесткостью выбирать второе. Оппозиционная риторика тоже обычно делает акцент на возвышенной жертвенности «слабых» в борьбе против «сильных», которую даже сами борцы часто признают «безнадежной». Поэтому в 2010-х Навальный оказался в рядах критиков власти едва ли не единственным, кто пытался излучать уверенность в неизбежности победы.
Другое отличительное качество Навального — способность выглядеть современным. Несмотря на вполне средний возраст (в его 47 лет Путин уже стал президентом), из-за старения бессменного российского истеблишмента он имел репутацию самого молодого из политических знаменитостей и действительно умел быть молодым. Как представитель поколения интернета он не испытывал дискомфорта при общении с молодежью. Чувство юмора, умение пользоваться современными медианосителями, интонация, большие интервью о компьютерных играх — все это разрушало образ политики как скучного и грустного дела, интересного только самим политикам.
Еще одно препятствие на пути массового интереса к политике — ее избыточную сложность (респонденты часто отвечают социологам, что политика «сложна» и ею должны заниматься профессионалы) — Навальный умел преодолевать через ее эффектное упрощение. Его метод объяснять все российские беды коррупцией не был бесспорным с точки зрения содержания, а 2022 год и вовсе поставил под сомнение тезис о наживе как главной мотивации любых решений власти. Тем не менее этот тезис выглядел крайне убедительным для огромного числа обычных людей и даже побуждал власть запускать собственные антикоррупционные проекты.
Все это позволило Навальному стать альтернативным полюсом ожиданий, активизации которого в моменты ускорения политической динамики ждут и сторонники, и противники. Несмотря на уязвимости многих своих стратегий, ему удавалось создать ощущение поединка, давая возможность тем, кто не симпатизирует фавориту, поболеть за другую команду. Он успешно придавал матчу неравноценных клубов ощущение встречи с открытым финалом. В устойчивой ситуации это не влияло на турнирную таблицу, но в моменты турбулентности создавало неопределенность и тревогу за собственный выигрыш даже у на порядок более сильной команды власти.
В отличие от советских времен, когда смерть была важным политическим событием, отрегулированным протоколами и ритуалами, отношение действующей российской власти к теме смерти остается весьма двусмысленным. Даже уход из жизни собственных представителей не вызывает у нее волны сочувствия — российский режим, даже по сравнению с другими автократиями, крайне не сентиментален. Когда в риторике доминируют слова «вечный» и «навсегда», а любой бюрократический орган держит свой участок фронта, смерть высокопоставленного лица воспринимается не то чтобы как «предательство», но как малопонятный поступок, не требующий подчеркнутого сочувствия.
Даже в тех случаях, где требовалось максимальное соблюдение нюансов протокола (смерть Бориса Ельцина или патриарха Алексия II), атмосфера в России не походила на ту, что была во время советской «пятилетки пышных похорон» в первой половине 1980-х. Национальный траур в России вообще принято объявлять крайне эпизодически: в последний раз это делалось шесть лет назад после пожара в кемеровском торговом центре, хотя трагических событий с тех пор было предостаточно.
Для фигур меньшего, но важного масштаба, вроде Евгения Примакова, Владимира Жириновского, Вячеслава Лебедева, ритуал сводился к формальному официальному прощанию в привычном советскому телезрителю Колонном зале Дома союзов. Похороны менее статусных, хотя и знаковых персон прошлого и настоящего первые лица обычно и вовсе игнорируют — будь то Виктор Черкесов или Николай Рыжков. Если же речь идет о неудобных фигурах типа Михаила Горбачева или Евгения Пригожина, то атмосфера вокруг них напоминает скорее полусекретные похороны Никиты Хрущева.
Не выказывая особенного сочувствия к умершим соратникам, российская власть тем более не считает необходимым делать это в отношении собственного главного критика. Впрочем, даже внутри системы далеко не все сочли официальную реакцию удачной и совпадающей с декларируемыми традиционными ценностями и христианскими идеалами. Хотя эту критику режим списал как несущественную.
После смерти Навального управленческой системе было важно решить три задачи. Во-первых, показать, что ничего особенно не случилось, и вообще это не событие на фоне ежедневных потерь героев в военных действиях. Во-вторых, не стремиться разубеждать тех, кто верит в причастность должностных лиц к гибели оппонентов — будь то Литвиненко, Березовский, Немцов, Пригожин или Навальный, — и не вступать по этому поводу в бурные дискуссии: пусть боятся. Наконец, сохранять свободу маневра, чтобы не допустить перерастания церемонии прощания в крупный протест, как это случалось в XIX-XX веках — например, при похоронах жертв «Кровавого воскресенья», а косвенно и после смерти Владимира Высоцкого в 1980 году.
В результате получившаяся совокупность действий власти укладывается в две очень разные и не противоречащие доступным фактам версии уверенности и растерянности.
Те, кто считает действия власти подчеркнуто уверенными, видит в ее поступках манифест: мы достаточно сильны, чтобы игнорировать любые вопросы. Настолько сильны, что можем не брать на себя никаких обязательств — будь то расследование смерти, публикация медицинского заключения или открытая церемония похорон.
Подчеркнутое подвешивание ситуации вокруг похорон позволило власти рассчитывать на то, что энергия недовольных уйдет на борьбу с рукотворным кризисом вокруг судьбы тела Навального и оттянет внимание от самой смерти. Иными словами, победой будет считаться уже сама возможность похоронить, а не расследование гибели и наказание виновных. Российский протест, как правило, следует повестке власти, а не собственной — в этом его очевидная слабость, которая проявилась и в текущей ситуации.
Версия растерянности высшей власти выглядит иначе. В том случае, если смерть Навального стала для нее неожиданностью (а точно подтвердить или опровергнуть это пока никто не может), она была бы естественным поводом для тревог и фобий. Ведь тогда возникает вопрос, кто мог стоять за произошедшим и не было ли это очередным размыванием монополии на насилие, да еще и в такой важной сфере, как контроль за крупными оппозиционерами, имеющими международную известность.
Соответственно, все дальнейшие задержки вокруг тела и похорон можно интерпретировать как отсутствие внятных команд с самого высокого уровня. Это довольно обычная для российских реалий ситуация, которую можно было наблюдать, например, во время пригожинского мятежа. Невольным следствием возникшей паузы стало сближение дат похорон Навального и «праздника» президентских выборов, из-за чего Борисовское кладбище превратилось в едва ли не самый посещаемый в предвыборные дни объект, за которым теперь не угнаться ни одному избирательному участку, да, пожалуй, и предвыборному мероприятию.
По итогам событий, случившихся после смерти Навального, ни одна из сторон пока не выглядит добившейся существенного успеха. Критики режима воодушевились очередным разрушением самовоспроизводящихся стереотипов о собственном одиночестве и маргинальности, ничтожности перед силой «большинства» — ведь в первые три дня в прощании с Навальным участвовали десятки тысяч москвичей, хотя потенциальные риски для такого шага были в разы выше, чем во времена сопоставимой по числу людей Болотной.
Однако такие всплески ожиданий от самих себя обычно скоротечны и быстро сменяются новым погружением в представления о собственном бессилии и обреченности. Да и неясно, что же делать с этим внезапным обнаруженным «неодиночеством». Единственной фигурой, умевшей собирать таких неодиноких недовольных как раз и был Навальный, чем и заслужил предельную жестокость властей. Других политиков, выглядящих одновременно столь же сильными, современными и оптимистичными, в протестном лагере пока что не наблюдается. Никто из оппозиционных фронтменов не стремится аккумулировать проявившую себя на прощании с Навальным социальную энергию и трансформировать ее в политические действия — в том числе, очевидно, опасаясь повторить его участь.
Успех власти состоит в способности остаться в целом в зоне комфорта, сохранить общую управляемость и не расплескать созданное для себя и своих сторонников ощущение «праздника выборов». Нельзя утверждать, что избирательная кампания идет совсем безоблачно, но такие нюансы, как зазор между низким интересом к кампании и ожидающейся сверхвысокой явкой, считаются малозначимыми.
Проблема для власти — третья за год после пригожинского мятежа и кампании Надеждина — массовая реанимация антивоенной повестки. Оценки состояния общественного мнения в России очень приблизительны. Одни эксперты оперируют цифрами в 70–80% поддержки военного курса, другие исходят из того, что число радикальных милитаристов и пацифистов сопоставимо и не превышает 20–30%. Остальные же граждане представляют собой апатичное большинство, стремящееся развидеть военные новости и готовое идти за тем трендом, который покажется им доминирующим.
Попыток экспериментально проверить достоверность каждой из гипотез — например, через допуск Надеждина к выборам — не предпринимается, и сама мысль об этом воспринимается как пораженческая и даже предательская. Вместо этого расчет делается на то, что смерть Навального быстро забудется, как и многие другие недавние события — от пригожинского мятежа до штурма аэропорта в Махачкале.
Способность к забвению и переключению внимания действительно остается у российской аудитории сверхвысокой — тем более в политике, не вызывающей большого интереса у российского общества. Тактически этот феномен дает управленческой системе преимущество, однако всех проблем для нее он явно не снимает.
Если вы хотите поделиться материалом с пользователем, находящимся на территории России, используйте эту ссылку — она откроется без VPN.
Михаил Виноградов
Карнеги не занимает институциональных позиций по вопросам государственной политики; изложенные здесь взгляды принадлежат автору(ам) и не обязательно отражают взгляды Карнеги, его сотрудников или попечителей.
Интернет наполнился не только инструкциями экспертов по цифровой безопасности, но и городскими легендами, конспирологией и сгенерированными ИИ статьями, уводящими фокус внимания далеко от реальных проблем с MAX.
Давид Френкель
Кириенко не готов к открытому конфликту с силовиками, поэтому политблок Кремля отбивается легкой артиллерией — публичными политическими заявлениями. Но в условиях цензуры и ставшего привычным молчания истеблишмента эти «хлопки» звучат достаточно громко и находят отклик в уставшем от войны обществе.
Андрей Перцев
Вооруженный конфликт между двумя странами Глобального Юга ставит под сомнение усилия Москвы сформировать новые международные платформы, способные стать альтернативой западноцентричному миропорядку.
Руслан Сулейманов
Даже если по итогам войны нефтегазовая инфраструктура стран Залива особо не пострадает, мир выйдет из кризиса с меньшими запасами нефти и газа, а военная надбавка будет толкать цены вверх.
Сергей Вакуленко
В отличие от дипломатичного Илии II, Шио склонен к резкой антизападной риторике и часто подчеркивает деструктивность «либеральных идеологий» для Грузии. Это вызывает опасения, что при нем церковь может утратить свою объединяющую роль, став инструментом ультраправой политики.
Башир Китачаев