Интервенции США в Иране и Венесуэле вписываются в американскую стратегию сдерживания Китая, но также усиливают позиции России.
Михаил Коростиков
{
"authors": [
"Сергей Ерженков"
],
"type": "commentary",
"blog": "Carnegie Politika",
"centerAffiliationAll": "",
"centers": [
"Carnegie Endowment for International Peace",
"Берлинский центр Карнеги"
],
"englishNewsletterAll": "",
"nonEnglishNewsletterAll": "",
"primaryCenter": "Берлинский центр Карнеги",
"programAffiliation": "",
"programs": [],
"projects": [],
"regions": [
"Россия"
],
"topics": [
"Гражданское общество"
]
}Фото: Kurgan Regional Philharmonic
Просто делаешь что должно и не предаешь своих убеждений. Автор фильма о Павле Кушнире — о попытке преодолеть его одиночество посмертно.
Известие о смерти Павла Кушнира пришло в тот самый момент, когда мир демонстрировал гуманизм перед камерами. Вот спасенные узники фотографируются с Шольцем во франкфуртском аэропорту: свобода подмигивает объективу, а реальность хотя бы на секунду принимает презентабельный вид. В это время в биробиджанском СИЗО умирает пианист, о существовании которого не знают ни составители обменных списков, ни международная совесть, педантично работающая по своим рабочим часам, а потому пропустившая известие о его смерти. Даже друзья — и те не знали об аресте и смерти Павла. Где-то радость и аплодисменты, а где-то — гаснет звук.
Фильм мы начали делать тогда, когда много говорили о коллективной ответственности, словно она могла кого-то утешить или объяснить весь ужас происходящего. Ответом на жестокость и несправедливость войны стало не углубление морального чувства, а его упрощение: отказ от новозаветной личной ответственности в пользу принципа возмездия, где кара должна пасть не на виновного, а на всех сразу.
Коллективная ответственность — слово мягкое, податливое, как сырая глина. Одни мажут ею целые народы, другие затыкают пустоту собственного выбора, отсутствие решения или бегство от поступка. В итоге ответственность на всех — и ни на ком лично.
Если судить по публикациям и комментариям того времени, немногие заметили, что эта мученическая смерть одинокого человека возвращает нас к утраченной европейской нормальности — уходу от родо-племенной кровожадности к личной ответственности перед собой и богом. Одних раздражало само внимание к этой теме внутри российской аудитории: почему все сочувствие этому музыканту, когда есть невинные жертвы авиаударов, о которых если и говорят, то либо обезличенно, либо сухим языком статистики? За этим стояла неспособность — или нежелание — различать невинную жертву и жертву осознанную.
Другие, особенно политизированные комментаторы, сосредоточились не на самой жертве, а на фигурах мучителей. Эта оптика напоминает народное, неглубокое православие, где взгляд смещается с Христа на его палачей. Отсюда, кажется, и прорастает бытовой антисемитизм: бедный Христос, замученный евреями. При таком взгляде исчезает субъект, исчезает сам подвиг, остается только жалость к жертве и ненависть к гонителям.
Читая его дневники, я все яснее видел другое: жертва Павла была осознанной. Поражала не столько сама трагедия, сколько его внутренняя дисциплина — спокойная, упрямая, аскетичная верность старому, почти забытому принципу советских диссидентов: делай что должно, и будь что будет!
Мы столкнулись в лице Павла Кушнира с чистым стоицизмом, пропущенным сквозь христианство («да будет воля Твоя!») и затем медленно, с болью осмысленным всей русской литературой. У Толстого история — это не парад великих событий и не пантеон великих людей, а совокупность миллионов свободных, чаще всего незаметных поступков. Именно нравственный выбор отдельного человека и имеет подлинную ценность для истории человечества.
Чехов в повести «Моя жизнь» формулирует этот принцип предельно четко: «Делать добро или зло каждый решает сам за себя, не дожидаясь, когда человечество дозреет до ответа», — говорит Полознев, который отказывается от «приличной» карьеры и выбирает тихую незаметную жизнь — и делает это не из бунта, а из нравственного убеждения. Солженицын развивает ту же мысль, говоря о неучастии во лжи как основе личной свободы.
Этот принцип, не обещающий ни победы, ни посмертной награды, стал моральной опорой для советских диссидентов. Это одновременно и подражание Христу, и форма внутренней дисциплины в мире, где исход тебе не принадлежит.
Голос Павла не был услышан при жизни. Его книги не читали, его ролики не собирали просмотров. Но он продолжал — не потому, что надеялся на отклик, а потому что иначе не мог. Он шел к своей жертве без зрителей и без уверенности, что кто-то заметит это восхождение. Свой «Биробиджанский дневник», который лег в основу нашего фильма, он вел так же, как Анна Франк вела свой, — без надежды быть кем-то и когда-то прочитанным.
В Биробиджане он был один. Без друзей и без живого круга общения. Контакты — в основном вынужденные, служебные. На первых страницах дневника мы узнаем, что худрук их филармонии собрался на СВО. Это во многом объясняет, почему Павел в конце жизни был совершенно один, без передач и писем в тюрьме.
Диалог он ведет лишь с голосами старых друзей — тех, что остались в его прошлой жизни. Как будто сознательно принимает обет молчания и закрывает дверь в свою жизнь для посторонних — не из гордости, а из ясности. Днем он репетирует скрябинскую программу до сбитых пальцев. «Интересно, — пишет он, — это от войны или от Дальнего Востока?» А по ночам выходит партизанить: пишет баллончиком антивоенные лозунги и раскладывает по почтовым ящикам листовки с призывами остановить кровопролитие. Это его маленькая личная война — против большой и безликой.
Он умер в полном одиночестве. На кремацию пришли всего пять человек — ровно столько, сколько было подписчиков у его канала. В основном коллеги, с которыми он так и не сблизился. Поэтому в финале фильма нет говорящих голов. Мы показываем Биробиджан пустым: город как пустая сцена, на которой уже сыгран последний акт трагедии.
С одной стороны, дневник написан как документальное повествование — в жанре, сочетающем строгую и последовательную фиксацию событий и личные переживания. А с другой, и это больше всего поражает, — Кушнир садится за него, как за художественный роман: зная от первой до последней строки, чем все закончится. И даже оказавшись у самой бездны, находит в себе силы заглянуть в нее. И эта смелость завораживает.
Когда есть поддержка, тыл, оставаться верным своим убеждениям проще. Павел оказался в тюрьме один, лишенный писем, поддержки, а главное — внимания. Никто не знал, где он и что с ним. Это было в его манере: исчезать, выпадать из времени, не отвечать на письма, растворяться в тишине. Друзья его не искали — не потому что не любили, а потому что привыкли: Кушнир где-то есть, просто не сейчас. Он всегда находился вне синхронизации с миром, словно жил на своей, отдельной частоте.
О его смерти узнали случайно. Звонок из СИЗО матери: сердечная недостаточность на фоне сухой голодовки. Мать, всю жизнь посвятившая музыке, не стала делать это скорбное известие публичным. И это молчание — не слабость и не предательство памяти сына, как посчитали многие, а особая форма боли, когда слова «вундеркинд» и «СИЗО» не собираются в одно предложение. А дальше все это помножилось на двоемыслие советского человека: что бы ни случилось, как бы тяжело внутри тебя ни было — не стоит выносить свои страдания на публику.
Музыкант, которому предрекали мировую карьеру, один из немногих, кто, по Михаилу Казинику, мог сыграть все 24 прелюдии Рахманинова без пауз и на одном дыхании, — и вот он умирает не на сцене, а в камере. За позицию. За слова. За отказ быть удобным. Разве объяснишь это при случайной встрече на улице?
Если бы не цепь случайностей, мы могли бы никогда не узнать имя Павла. Он бы исчез, как исчезают многие: без даты, без имени, без следа. Но история распорядилась иначе — она привела в движение свои приводные ремни. Слепая случайность, почти по Толстому: мать тайно рассказывает о смерти Павла его тамбовской подруге, та — Ольге Шкрыгуновой, живущей в Берлине, Ольга — своей тезке Романовой.
Так стало известно: был такой человек — Павел Кушнир. Позже выяснилось, что это был не просто человек, а выдающийся музыкант и писатель. Сначала Дмитрий Волчек нашел в своей электронной почте письмо от Павла, потом — Мария Алёхина. Нашлась «Русская нарезка». Книгу тут же переиздали — и тысячи читателей, испытав что-то вроде легкого, но колющего угрызения совести за то, что пропустили такого человека, жадно погрузились в ее страницы.
Пост о Павле написала Грейс Чатто — обладательница «Грэмми» и основательница группы Clean Bandit. Оказалось, что они вместе учились. И, как призналась сама Грейс, почти все, что она знает о музыке, кино и литературе, она знает от Кушнира. Его влияние было огромным, хотя мир его не замечал. Голос человека с пятью подписчиками на Youtube звучал в ней, суперзвезде, чьи ролики собирают миллиарды просмотров.
Пять человек — и один из них оказался государством. Как позже выяснили друзья, скорее всего, этим последним, пятым подписчиком оказался сотрудник Центра «Э».
После смерти Павла сотрудник ФСБ аккуратно вложил в голову его матери, Ирине Левиной, удобную мысль: виновато окружение. Московская консерватория, золотая молодежь, богемная среда. Сами они, разумеется, в протест не идут, а вот других подталкивают. Для 80-летней женщины, измученной потерей сына, эта ложная, но психологически спасительная версия стала надежным укрытием, защитным коконом от невыносимой правды.
Она, во-первых, хоть как-то объясняла то мучительное непонимание, которое возникло в их когда-то дружной семье из-за политических разногласий, а во-вторых, снимала с сына непосильную тяжесть личного, осознанного выбора и перекладывала эту тяжесть на безличное окружение. Как я ни пытался уговорить Ирину Левину, сколько ни убеждал ее, дать интервью она так и не согласилась.
Зато согласились тамбовские друзья юности — те, что были рядом с Павлом еще до его поступления в консерваторию. И я искренне им благодарен — за смелость и верность памяти друга. Для меня было принципиально важно, чтобы в фильме прозвучали голоса людей, продолжающих жить в России.
Фильм сделан на народные пожертвования, на деньги обычных людей, и большая часть средств, что особенно важно и символично, пришла именно в рублях и из российских банков. Поэтому я не хотел и не имел морального права делать этот фильм в отрыве от страны, где жил и погиб Павел.
Несмотря на все предложения друзей, несмотря на нарастающую опасность, уезжать из России он категорически отказывался. Он был предан России почти мистически, отождествлял себя с ней полностью, без остатка, растворялся в ней — и остался в ней до самого конца, до последнего вздоха.
Прав один из рассказчиков нашего фильма Дмитрий Волчек: это подвиг христианского мученика — тихий, несценический и лишенный всякой декоративности. Пока люди увлеченно рассуждали о коллективной ответственности, возвращаясь ментально и душой к своему первобытному состоянию, Павел Кушнир совершил индивидуальный подвиг и напомнил нам про ответственность, но не за саму историю, а за себя в истории.
Такая вера не обещает победы, не ищет мести. Это форма внутренней гигиены в мире, где исход тебе не принадлежит, где финал не пишется твоей рукой. Ты просто делаешь что должно и не предаешь своих убеждений. А дальше будет что будет. «Ежели бы все воевали только по своим убеждениям, войны бы не было», — говорит Болконский в «Войне и мире».
Этот фильм — попытка преодолеть одиночество Павла посмертно. Мы не можем изменить судьбу Павла, но можем сохранить его речь навсегда и не дать его голосу раствориться в безымянности.
Документальное кино не способно воскресить, но оно способно оказать сопротивление и не дать забвению победить. Павел писал, не зная, прочтет ли его кто-нибудь. Мы сняли фильм, не зная, сколько людей его увидят. Но в этом и есть предназначение человека: продолжать делать свое дело, даже когда исход тебе не принадлежит.
Ссылка, которая откроется без VPN, — здесь.
Сергей Ерженков
Журналист, режиссер
Карнеги не занимает институциональных позиций по вопросам государственной политики; изложенные здесь взгляды принадлежат автору(ам) и не обязательно отражают взгляды Карнеги, его сотрудников или попечителей.
Интервенции США в Иране и Венесуэле вписываются в американскую стратегию сдерживания Китая, но также усиливают позиции России.
Михаил Коростиков
Ослабленная легитимность автократий оказывается важной, если не главной угрозой их безопасности при появлении таких несистемных игроков, как Трамп. По этому признаку Россия действительно находится в одном ряду с Ираном, Сирией и Венесуэлой, а потому Путин, при всех отличиях, так глубоко и лично принимает драму Асада и Каддафи, а теперь — Хаменеи.
Александр Баунов
Приближающаяся весенняя оттепель может временно облегчить ситуацию в украинской энергетике, но она же добавит интенсивности военной, дипломатической и внутриполитической борьбе.
Балаш Ярабик
Расширение военно-технического сотрудничества двух стран говорит о том, что у Москвы по-прежнему серьезные планы на иранском направлении. А это значит, что поставки российских вооружений Ирану не только не прекратятся, но и могут резко расшириться, если у России появится такая возможность.
Никита Смагин
Русская речь в Одессе по-прежнему звучит везде. Я встретил немало людей, на чистом русском языке проклинающих тех, кто двинул в Украину войска и уже четыре года отдает приказы ежедневно обстреливать ее города ракетами и дронами.
Владимир Соловьев