Конец первой четверти XXI века Россия встретила экстравагантным, хоть и ожидаемым образом — уверенно шагнула из авторитаризма к тоталитаризму. Вместе с типом режима меняются значения слов и значение молчания. После 24 февраля 2022-го, когда репрессивные законы вступили в свои права, молчание перестало быть просто тишиной — оно разбилось на несколько значений, по количеству коннотаций дав фору лексике. Молчание стало многозначным.
Слова уезжают с нами
Накануне Нового года Екатерина Шульман записала ролик, в котором поздравила россиян и отчасти успокоила их: не корите себя за молчание. «Зачастую то, что называют бездельем, на самом деле является гражданским подвигом». Я сама неплохо знаю цену словам — за слова я потеряла всю свою прежнюю жизнь. Меня арестовали и собирались судить по статье «фейки об армии», по которой мне грозит до десяти лет, и только чудом удавшийся побег накануне суда позволяет мне писать эти строки, сидя в безопасном месте, а не гнить в тюрьме.
Отработав в журналистике бессчетное количество лет, я всегда довольно скептически относилась к этой профессии в смысле ее влияния на ход событий. Отчасти поэтому я никогда не питала иллюзий относительно важности моих слов — мне всю жизнь казалось большой удачей получать деньги просто за то, что ты можешь свободно высказываться на интересующие тебя темы. Но с 24.02.2022 многое изменилось.
Россияне, в том числе журналисты, начали массово уезжать, чтобы из-за границы Европы продолжать работу. Кто не выехал, оказался в самом гнезде зла. Большинство замолчало, некоторые продолжили говорить. Слова, сказанные из центра зла, из страны, виновной в агрессии и убийствах, страны, ополчившейся против свободной мысли, имели смысл. Точнее, даже не сами слова, но точка на карте, откуда они доносились. Для меня это было важно.
Теперь — другое. Теперь я не в России. Я могу говорить что угодно и знать, что меня не посадят. Но я почти ничего не пишу, и друзья и читатели спрашивают — почему. Во-первых, я и раньше писала что и когда хотела, оттого-то моя жизнь в России и закончилась уголовным делом, арестом и чудесным спасением. Во-вторых, — и это главное — слова не идут.
Я знаю: я больше не имею права на те слова, что говорила раньше. Одни и те же слова, сказанные в Москве и в Париже, имеют совсем разный смысл. «Россияне должны бороться против режима» — эта фраза в Москве будет персонализирована, означая в первую очередь твою собственную причастность к событиям и готовность к борьбе. «Россияне» — это и ты тоже, «ты» — в первую очередь. Тот же призыв из Парижа станет призывом к тем, другим.
Мне уже много раз предлагали написать книгу о моих приключениях — об аресте, допросах. А главное — о моем побеге. Я всякий раз отказываюсь, потому что каждую минуту помню о тех, кому не повезло. Сбежать из-под ареста — не геройство. Геройство — сидеть в жутких условиях в тюрьме и не сломаться, не сдаться, не признать вину. Я понимаю, как жалко будет выглядеть мой рассказ, как неуместны сейчас будут мои слова, все до единого.
Наши слова уезжают вместе с нами, но стоит им пересечь границу, и они начинают капризничать. Они выпендриваются как хотят, без твоего спросу раскрывают объятия новым значениям, презрительно отметая старые. Мы совершаем ошибку, думая, что можем вывезти с собой слова целыми и невредимыми. «Нельзя унести родину на подошвах своих сапог», — эту фразу приписывают Дантону. Только оказавшись в эмиграции, понимаешь, насколько он был прав.
Молчание и молчание
В сталинские времена молчание было равносильно спасательному кругу. Который, впрочем, далеко не всегда, но все же минимизировал возможность ареста и расстрела. А порой молчание прыгало с ног на голову и становилось буквально добродетелью, если считать тот вал доносов, что отправлял людей на Колыму и в подвалы Лубянки. «Промолчи» тогда означало «не донеси».
Во времена брежневского застоя молчание было просто молчанием. Оно обрекало людей на худой мир за железным занавесом в унылой советской действительности, но вроде как с лучшим в мире мороженым и театральным бумом за окном. Молчание было знаком вынужденного согласия с предлагаемой моделью существования.
Иногда молчание — это просто тишина. Отсутствие звука. Но мы живем в другую эпоху. Агрессия против Украины и репрессии внутри России придали молчанию новое звучание, извините за оксюморон. Слово стало не способом самовыражения, а фактором риска. Фраза в соцсети может обернуться уголовным делом. Комментарий — увольнением. Репост — обыском. Частный разговор может спровоцировать донос. Это радикально меняет не только публичную речь, но и само представление о том, что такое молчание.
Молчание больше не нейтрально. За последние годы в России накопилось слишком много случаев, когда предметом наказания становится именно речь. Муниципальный депутат Алексей Горинов получил реальный срок за фразу на заседании совета депутатов о том, что «идет война и гибнут дети». Художницу Александру Скочиленко приговорили к длительному сроку за то, что она заменила ценники в супермаркете на маленькие бумажки с антивоенными текстами. Несколько строк стали поводом для обвинения в «распространении фейков».
Журналистку Марию Пономаренко посадили за пост о разрушении драмтеатра в Мариуполе. Правозащитник Олег Орлов, один из руководителей «Мемориала», получил срок за колонку с критикой войны. Владимир Кара-Мурза получил 25 лет колонии за публичные выступления, статьи и интервью. Его приговор стал, по сути, официальным признанием: в России сегодня можно получить четверть века тюрьмы за слово.
Только что, в середине января этого года, был вынесен приговор трем адвокатам, которые ранее представляли интересы Алексея Навального. Вадим Кобзев был осужден на 5,5 года колонии общего режима, Алексей Липцер — на 5 лет колонии общего режима, Игорь Сергунин — на 3,5 года колонии общего режима.
Понятно, почему молчат тысячи (а то и миллионы — кто подсчитает?) людей, которые все понимают. Это не «осторожность» — это повседневная стратегия выживания. Но под одним и тем же словом — «молчание» — скрываются радикально разные этические ситуации.
Одно дело — человек, который молчит, потому что за слово он заплатит свободой и благополучием семьи. Другое — человек, который молчит, потому что не хочет терять контракты, статус, деньги, доступ к системе.
Есть принципиальная разница между молчанием учительницы из провинциальной школы и молчанием федеральной медиазвезды. Между молчанием врача, который боится потерять работу, и молчанием ректора, худрука, главного редактора, который подписывает увольнения сотрудников. Между молчанием библиотекаря и молчанием продюсера, который вычеркивает неблагонадежные имена из проектов.
Это универсальный механизм несвободы. Молчание огромной страны не может считаться политическим высказыванием — оно может быть таковым только тогда, когда читается как жест, как действие. Когда за ним стоит риск. Когда оно нарушает правила, а не обслуживает их.
Хозяева слов
На эту тему много было в литературе XX века. Например, в «Чуме» Камю главный герой, доктор Риэ, по большей части помалкивает и просто делает свое дело. Его молчание — не уход, а форма сопротивления, потому что за ним стоит действие. Его молчание — это жест, действие. Он, главный герой, — самый молчаливый из всех персонажей. Риэ молча лечит людей, не позволяя себе ни обещаний, ни утешений, понимая, что на фоне страдания любые слова выглядят непристойно.
А герой «Процесса» Кафки, например, постепенно перестает сопротивляться абсурду, перестает задавать вопросы, принимает правила игры, поэтому его молчание — это уже не действие, а капитуляция. Обвиненный и осужденный за некое неназванное преступление, Йозеф К. на пути к мясницкому ножу, который палач всадит ему в сердце, успевает подумать: «Как собаку». Во время процесса K. молчал, покорившись судьбе, и если у героя «Чумы» молчание — это достоинство, то у Йозефа К. оно же — смертельная трагедия соглашательства.
Наверное, нет нужды напоминать про молчание партизан — оно есть самый яркий и очевидный пример молчания-сопротивления. Это та героическая тишина, которую порой можно нарушить пытками и шантажом, но которая от этого не перестает быть менее героической.
Невозможно не заметить, например, сколько ярких российских режиссеров с началом войны пропало с горизонта. Если посмотреть, кто сиял в российском кинематографе в 2000-х и 2010-х, обнаружится, что многие из них растворились где-то на просторах киноиндустрии, затерявшись в списках бесчисленных продюсеров и «художественных руководителей проекта». Те, кто ставил смелые острые вопросы, замолчали.
Они знают ответы, но по разным причинам остаются в России, и их ответы на ими же поставленные вопросы не устроят власти. Поэтому они выбрали молчание, уйдя продюсировать невинные сериалы. Конечно, так себе сопротивление, но это как минимум осмысленное неучастие, что в условиях диктатуры можно считать приближением к сопротивлению.
Однако то, что происходит сейчас в России, — не молчание-сопротивление по Камю, а по большей части молчание-капитуляция по Кафке. Хотя есть случаи, когда люди «не высовываются», платя молчанием за возможность делать реальное дело. «Не высовываются», например, волонтеры, помогающие бежавшим из зоны боевых действий в Украине. Помалкивают благотворители (если таковые еще остались), собирающие деньги на лечение неизлечимых.
На тему «молчание vs слова» можно писать диссертации с тысячами примеров из истории, литературы и священных текстов. Например, в византийской традиции исихазм (от греческого ἡσυχία — «исихия» — тишина) расценивал молчание как высшую форму духовной жизни. Именно через тишину, отказ от речи, внутреннюю молитву человек мог приблизиться к богу.
Интересный парадокс, вызванный богословским конфликтом, возник в XIV веке на Афоне. Схлестнулись монахи-исихасты и монах Варлаам Калабрийский, осуждавший «молчальников» и обвинявший их за безмолвные молитвы чуть ли не в ереси. В ответ на обвинения исихаст, богослов, философ Григорий Палама принялся доказывать правоту этой духовной практики. Он пишет одно за другим десятки богословских сочинений, вступает в открытые диспуты. То есть человек, чья духовная практика основана на безмолвии, вынужден защищать ее потоками слов. Он покупает себе право на молчание с помощью слов.
Или еще один пример из религиозной традиции, хорошо иллюстрирующий противостояние говорения и молчания, — библейская история Иова. После всех бед Иова — потери детей, имущества, здоровья — к нему приходят трое его близких друзей и семь дней молча сидят рядом с ним в знак солидарности и уважения к страданию.
А потом начинают говорить правильные вещи — что, мол, Иову страдания за его грехи, что бог справедлив и тому подобное. Иов выходит из себя и принимается кричать и ругаться, спорит с друзьями, несет ересь. Но тут появляется бог и вместо того, чтобы усмирить разбушевавшегося Иова, а друзей — наоборот — похвалить за правильные речи, хвалит их лишь за молчание, а Иова — за недопустимо дерзкие слова.
В «Алисе в Стране чудес» есть показательный разговор Алисы с Шалтаем-Болтаем о словах: «— Когда я употребляю слово, — сказал Шалтай-Болтай презрительным тоном, — оно означает именно то, что я хочу, ни больше ни меньше.
— Вопрос в том, — сказала Алиса, — можно ли заставить слова значить так много разных вещей.
— Вопрос в том, — сказал Шалтай-Болтай, — кто здесь хозяин, и только».
Может, Шалтай-Болтай читал «Диалоги» Платона? Ведь тот примерно так и характеризовал слова и их смысл, доказывая, что слова — это, говоря современным языком, часть общественного договора. Проще говоря, люди решили, что данный набор букв будет передавать определенный смысл, — значит, так и будет. Люди — хозяева слов, а не наоборот.
Мне эта надменная позиция Шалтая-Болтая всегда казалась лукавой, и чем дальше — тем больше, а сейчас, когда интернет прорвал дамбу, за которой худо-бедно удерживались слова, — и вовсе порочной. Большинство интернет-говорунов охотно следуют этому принципу, забывая, что слова и многозначны, и зависимы от контекста, и забывают тютчевский тезис «мысль изреченная есть ложь». Поэтому слова так коварны, а сейчас они еще и взялись работать на конфликты в небольшом сообществе единомышленников. Их надо держать в узде и выпускать на публичный выгул только после сурового экзамена на точность.
Ссылка, которая откроется без VPN, — здесь.