Рассказ, задуманный как подтверждение исторической силы и суверенитета России, превращается в историю ее хронической пассивности, слабости и уязвимости.
Алексей Уваров
{
"authors": [
"Екатерина Барабаш"
],
"type": "commentary",
"blog": "Carnegie Politika",
"centerAffiliationAll": "",
"centers": [
"Carnegie Endowment for International Peace",
"Берлинский центр Карнеги"
],
"englishNewsletterAll": "",
"nonEnglishNewsletterAll": "",
"primaryCenter": "Берлинский центр Карнеги",
"programAffiliation": "",
"regions": [
"Россия"
],
"topics": [
"Внутренняя политика России",
"Гражданское общество"
]
}Фото: Handout
Молчание огромной страны не может считаться политическим высказыванием — оно может быть таковым только тогда, когда читается как жест, как действие. Когда за ним стоит риск. Когда оно нарушает правила, а не обслуживает их.
Конец первой четверти XXI века Россия встретила экстравагантным, хоть и ожидаемым образом — уверенно шагнула из авторитаризма к тоталитаризму. Вместе с типом режима меняются значения слов и значение молчания. После 24 февраля 2022-го, когда репрессивные законы вступили в свои права, молчание перестало быть просто тишиной — оно разбилось на несколько значений, по количеству коннотаций дав фору лексике. Молчание стало многозначным.
Накануне Нового года Екатерина Шульман записала ролик, в котором поздравила россиян и отчасти успокоила их: не корите себя за молчание. «Зачастую то, что называют бездельем, на самом деле является гражданским подвигом». Я сама неплохо знаю цену словам — за слова я потеряла всю свою прежнюю жизнь. Меня арестовали и собирались судить по статье «фейки об армии», по которой мне грозит до десяти лет, и только чудом удавшийся побег накануне суда позволяет мне писать эти строки, сидя в безопасном месте, а не гнить в тюрьме.
Отработав в журналистике бессчетное количество лет, я всегда довольно скептически относилась к этой профессии в смысле ее влияния на ход событий. Отчасти поэтому я никогда не питала иллюзий относительно важности моих слов — мне всю жизнь казалось большой удачей получать деньги просто за то, что ты можешь свободно высказываться на интересующие тебя темы. Но с 24.02.2022 многое изменилось.
Россияне, в том числе журналисты, начали массово уезжать, чтобы из-за границы Европы продолжать работу. Кто не выехал, оказался в самом гнезде зла. Большинство замолчало, некоторые продолжили говорить. Слова, сказанные из центра зла, из страны, виновной в агрессии и убийствах, страны, ополчившейся против свободной мысли, имели смысл. Точнее, даже не сами слова, но точка на карте, откуда они доносились. Для меня это было важно.
Теперь — другое. Теперь я не в России. Я могу говорить что угодно и знать, что меня не посадят. Но я почти ничего не пишу, и друзья и читатели спрашивают — почему. Во-первых, я и раньше писала что и когда хотела, оттого-то моя жизнь в России и закончилась уголовным делом, арестом и чудесным спасением. Во-вторых, — и это главное — слова не идут.
Я знаю: я больше не имею права на те слова, что говорила раньше. Одни и те же слова, сказанные в Москве и в Париже, имеют совсем разный смысл. «Россияне должны бороться против режима» — эта фраза в Москве будет персонализирована, означая в первую очередь твою собственную причастность к событиям и готовность к борьбе. «Россияне» — это и ты тоже, «ты» — в первую очередь. Тот же призыв из Парижа станет призывом к тем, другим.
Мне уже много раз предлагали написать книгу о моих приключениях — об аресте, допросах. А главное — о моем побеге. Я всякий раз отказываюсь, потому что каждую минуту помню о тех, кому не повезло. Сбежать из-под ареста — не геройство. Геройство — сидеть в жутких условиях в тюрьме и не сломаться, не сдаться, не признать вину. Я понимаю, как жалко будет выглядеть мой рассказ, как неуместны сейчас будут мои слова, все до единого.
Наши слова уезжают вместе с нами, но стоит им пересечь границу, и они начинают капризничать. Они выпендриваются как хотят, без твоего спросу раскрывают объятия новым значениям, презрительно отметая старые. Мы совершаем ошибку, думая, что можем вывезти с собой слова целыми и невредимыми. «Нельзя унести родину на подошвах своих сапог», — эту фразу приписывают Дантону. Только оказавшись в эмиграции, понимаешь, насколько он был прав.
В сталинские времена молчание было равносильно спасательному кругу. Который, впрочем, далеко не всегда, но все же минимизировал возможность ареста и расстрела. А порой молчание прыгало с ног на голову и становилось буквально добродетелью, если считать тот вал доносов, что отправлял людей на Колыму и в подвалы Лубянки. «Промолчи» тогда означало «не донеси».
Во времена брежневского застоя молчание было просто молчанием. Оно обрекало людей на худой мир за железным занавесом в унылой советской действительности, но вроде как с лучшим в мире мороженым и театральным бумом за окном. Молчание было знаком вынужденного согласия с предлагаемой моделью существования.
Иногда молчание — это просто тишина. Отсутствие звука. Но мы живем в другую эпоху. Агрессия против Украины и репрессии внутри России придали молчанию новое звучание, извините за оксюморон. Слово стало не способом самовыражения, а фактором риска. Фраза в соцсети может обернуться уголовным делом. Комментарий — увольнением. Репост — обыском. Частный разговор может спровоцировать донос. Это радикально меняет не только публичную речь, но и само представление о том, что такое молчание.
Молчание больше не нейтрально. За последние годы в России накопилось слишком много случаев, когда предметом наказания становится именно речь. Муниципальный депутат Алексей Горинов получил реальный срок за фразу на заседании совета депутатов о том, что «идет война и гибнут дети». Художницу Александру Скочиленко приговорили к длительному сроку за то, что она заменила ценники в супермаркете на маленькие бумажки с антивоенными текстами. Несколько строк стали поводом для обвинения в «распространении фейков».
Журналистку Марию Пономаренко посадили за пост о разрушении драмтеатра в Мариуполе. Правозащитник Олег Орлов, один из руководителей «Мемориала», получил срок за колонку с критикой войны. Владимир Кара-Мурза получил 25 лет колонии за публичные выступления, статьи и интервью. Его приговор стал, по сути, официальным признанием: в России сегодня можно получить четверть века тюрьмы за слово.
Только что, в середине января этого года, был вынесен приговор трем адвокатам, которые ранее представляли интересы Алексея Навального. Вадим Кобзев был осужден на 5,5 года колонии общего режима, Алексей Липцер — на 5 лет колонии общего режима, Игорь Сергунин — на 3,5 года колонии общего режима.
Понятно, почему молчат тысячи (а то и миллионы — кто подсчитает?) людей, которые все понимают. Это не «осторожность» — это повседневная стратегия выживания. Но под одним и тем же словом — «молчание» — скрываются радикально разные этические ситуации.
Одно дело — человек, который молчит, потому что за слово он заплатит свободой и благополучием семьи. Другое — человек, который молчит, потому что не хочет терять контракты, статус, деньги, доступ к системе.
Есть принципиальная разница между молчанием учительницы из провинциальной школы и молчанием федеральной медиазвезды. Между молчанием врача, который боится потерять работу, и молчанием ректора, худрука, главного редактора, который подписывает увольнения сотрудников. Между молчанием библиотекаря и молчанием продюсера, который вычеркивает неблагонадежные имена из проектов.
Это универсальный механизм несвободы. Молчание огромной страны не может считаться политическим высказыванием — оно может быть таковым только тогда, когда читается как жест, как действие. Когда за ним стоит риск. Когда оно нарушает правила, а не обслуживает их.
На эту тему много было в литературе XX века. Например, в «Чуме» Камю главный герой, доктор Риэ, по большей части помалкивает и просто делает свое дело. Его молчание — не уход, а форма сопротивления, потому что за ним стоит действие. Его молчание — это жест, действие. Он, главный герой, — самый молчаливый из всех персонажей. Риэ молча лечит людей, не позволяя себе ни обещаний, ни утешений, понимая, что на фоне страдания любые слова выглядят непристойно.
А герой «Процесса» Кафки, например, постепенно перестает сопротивляться абсурду, перестает задавать вопросы, принимает правила игры, поэтому его молчание — это уже не действие, а капитуляция. Обвиненный и осужденный за некое неназванное преступление, Йозеф К. на пути к мясницкому ножу, который палач всадит ему в сердце, успевает подумать: «Как собаку». Во время процесса K. молчал, покорившись судьбе, и если у героя «Чумы» молчание — это достоинство, то у Йозефа К. оно же — смертельная трагедия соглашательства.
Наверное, нет нужды напоминать про молчание партизан — оно есть самый яркий и очевидный пример молчания-сопротивления. Это та героическая тишина, которую порой можно нарушить пытками и шантажом, но которая от этого не перестает быть менее героической.
Невозможно не заметить, например, сколько ярких российских режиссеров с началом войны пропало с горизонта. Если посмотреть, кто сиял в российском кинематографе в 2000-х и 2010-х, обнаружится, что многие из них растворились где-то на просторах киноиндустрии, затерявшись в списках бесчисленных продюсеров и «художественных руководителей проекта». Те, кто ставил смелые острые вопросы, замолчали.
Они знают ответы, но по разным причинам остаются в России, и их ответы на ими же поставленные вопросы не устроят власти. Поэтому они выбрали молчание, уйдя продюсировать невинные сериалы. Конечно, так себе сопротивление, но это как минимум осмысленное неучастие, что в условиях диктатуры можно считать приближением к сопротивлению.
Однако то, что происходит сейчас в России, — не молчание-сопротивление по Камю, а по большей части молчание-капитуляция по Кафке. Хотя есть случаи, когда люди «не высовываются», платя молчанием за возможность делать реальное дело. «Не высовываются», например, волонтеры, помогающие бежавшим из зоны боевых действий в Украине. Помалкивают благотворители (если таковые еще остались), собирающие деньги на лечение неизлечимых.
На тему «молчание vs слова» можно писать диссертации с тысячами примеров из истории, литературы и священных текстов. Например, в византийской традиции исихазм (от греческого ἡσυχία — «исихия» — тишина) расценивал молчание как высшую форму духовной жизни. Именно через тишину, отказ от речи, внутреннюю молитву человек мог приблизиться к богу.
Интересный парадокс, вызванный богословским конфликтом, возник в XIV веке на Афоне. Схлестнулись монахи-исихасты и монах Варлаам Калабрийский, осуждавший «молчальников» и обвинявший их за безмолвные молитвы чуть ли не в ереси. В ответ на обвинения исихаст, богослов, философ Григорий Палама принялся доказывать правоту этой духовной практики. Он пишет одно за другим десятки богословских сочинений, вступает в открытые диспуты. То есть человек, чья духовная практика основана на безмолвии, вынужден защищать ее потоками слов. Он покупает себе право на молчание с помощью слов.
Или еще один пример из религиозной традиции, хорошо иллюстрирующий противостояние говорения и молчания, — библейская история Иова. После всех бед Иова — потери детей, имущества, здоровья — к нему приходят трое его близких друзей и семь дней молча сидят рядом с ним в знак солидарности и уважения к страданию.
А потом начинают говорить правильные вещи — что, мол, Иову страдания за его грехи, что бог справедлив и тому подобное. Иов выходит из себя и принимается кричать и ругаться, спорит с друзьями, несет ересь. Но тут появляется бог и вместо того, чтобы усмирить разбушевавшегося Иова, а друзей — наоборот — похвалить за правильные речи, хвалит их лишь за молчание, а Иова — за недопустимо дерзкие слова.
В «Алисе в Стране чудес» есть показательный разговор Алисы с Шалтаем-Болтаем о словах: «— Когда я употребляю слово, — сказал Шалтай-Болтай презрительным тоном, — оно означает именно то, что я хочу, ни больше ни меньше.
— Вопрос в том, — сказала Алиса, — можно ли заставить слова значить так много разных вещей.
— Вопрос в том, — сказал Шалтай-Болтай, — кто здесь хозяин, и только».
Может, Шалтай-Болтай читал «Диалоги» Платона? Ведь тот примерно так и характеризовал слова и их смысл, доказывая, что слова — это, говоря современным языком, часть общественного договора. Проще говоря, люди решили, что данный набор букв будет передавать определенный смысл, — значит, так и будет. Люди — хозяева слов, а не наоборот.
Мне эта надменная позиция Шалтая-Болтая всегда казалась лукавой, и чем дальше — тем больше, а сейчас, когда интернет прорвал дамбу, за которой худо-бедно удерживались слова, — и вовсе порочной. Большинство интернет-говорунов охотно следуют этому принципу, забывая, что слова и многозначны, и зависимы от контекста, и забывают тютчевский тезис «мысль изреченная есть ложь». Поэтому слова так коварны, а сейчас они еще и взялись работать на конфликты в небольшом сообществе единомышленников. Их надо держать в узде и выпускать на публичный выгул только после сурового экзамена на точность.
Ссылка, которая откроется без VPN, — здесь.
Екатерина Барабаш
Кинокритик, журналист, фигурант уголовного дела
Карнеги не занимает институциональных позиций по вопросам государственной политики; изложенные здесь взгляды принадлежат автору(ам) и не обязательно отражают взгляды Карнеги, его сотрудников или попечителей.
Рассказ, задуманный как подтверждение исторической силы и суверенитета России, превращается в историю ее хронической пассивности, слабости и уязвимости.
Алексей Уваров
По отдельности плохие новости этого года читаются как не более чем проблемы конкретных отраслей. Но вместе они показывают, что государство отказывается от собственных правил, потому что больше не может им следовать — правила мешают управлять в ручном режиме.
Александра Прокопенко
В то время как Запад требует от Telegram большей ответственности как посредника по передаче информации, Россия требует от Дурова полного подчинения любым требованиям властей.
Мария Коломыченко
Россия уже не первое десятилетие настаивает на преимуществах откровенных разговоров за закрытыми дверями. Но на деле Москва на всех уровнях давно практикует то, в чем обвиняет других, — стирание разницы между публичной и непубличной риторикой.
Александр Баунов
Решение сделать это пришло кому-то в голову только через четыре с лишним года после начала большой войны против Украины. То есть оно не было спонтанным, и главное — никакой надобности в «обретении» не было, пока ожидалась легкая победа.
Александр Занемонец