• Исследования
  • Politika
  • Эксперты
  • Пожертвовать
{
  "authors": [
    "Иван Толстой"
  ],
  "type": "commentary",
  "blog": "Carnegie Politika",
  "centerAffiliationAll": "",
  "centers": [
    "Carnegie Endowment for International Peace",
    "Берлинский центр Карнеги"
  ],
  "englishNewsletterAll": "",
  "nonEnglishNewsletterAll": "",
  "primaryCenter": "Берлинский центр Карнеги",
  "programAffiliation": "",
  "regions": [
    "Россия"
  ],
  "topics": [
    "Внутренняя политика России"
  ]
}
Attribution logo

Фото: Getty Images

Комментарий
Carnegie Politika

Из другой России в новую. Иван Толстой об эмиграции и возвращении

Есть ли у судьбы Алексея Толстого своя мораль? Лубянка редко изобретает новые сюжеты: уж больно хорошо срабатывают старые.

Link Copied
Иван Толстой
24 июля 2026 г.
Carnegie Politika

Блог

Carnegie Politika

— это анализ событий в России и Евразии от штатных и приглашенных экспертов Берлинского центра Карнеги

Читать
Российская Федерация включила Фонд Карнеги за международный мир в список «нежелательных организаций». Если вы находитесь на территории России, пожалуйста, не размещайте публично ссылку на эту статью.

Все происходящее сегодня с российской эмиграцией вызывает у историка ХХ века неизбежные ассоциации с той драматической судьбой, которую предстояло пережить «классическому» изгнанию столетней давности. Классическому, разумеется, в специфически российском понимании: большая группа высококультурных людей, выброшенных из собственной страны силой вещей, обречена строить в чужих землях новую жизнь.

И речь идет не о тех, кто стремится ассимилироваться, отрезая для себя саму идею возвращения назад, а о тех, кто пребывает в «вынужденном» изгнании, возводя идейную времянку — «другую Россию», и кто всматривается в судьбы предшественников, также ведших подсчеты за и против чужбины.

Имена знакомые и дорогие каждому образованному человеку русской культуры — Бунин, Цветаева, Прокофьев, Набоков, Бродский. Каждый из них пережил свой личный ностальгический кризис, каждый принял свое решение. Но у всех был общий знаменатель — страна исхода, историческая, культурная и личная память.

Сегодняшняя ситуация отличается от «классических» времен разве что технологиями. Психологически же можно говорить о глубоком подобии ситуаций, и потому небольшая галерея предшественников вековой давности может дать некоторые ключи к пониманию проблем, стоящих перед релокантами 2020-х годов.

А поскольку подавляющая часть сегодняшней эмиграции сосредоточена в Европе, то и исторические примеры мы будем приводить европейские.

Красный граф

Не было в 1920-е годы скандала, расколовшего русскую эмиграцию сильнее, чем переход писателя Алексея Толстого на сторону Москвы и возвращение его в советскую Россию.

Для одних его фигура стала символом предательства общеэмигрантского дела, для других — знаком надежды на изменение судьбы. Летом 1923 года, взяв жену (поэтессу Наталью Крандиевскую), двух сыновей и няню, плодовитый и хорошо зарабатывавший Толстой отплыл пароходом из Штеттина в Петроград.

Чтобы понять причину и смысл этого поступка, нужно посмотреть на тип его личности, всегда привлекавшей одних и отталкивавшей других.

Игровая, лицедейская, легкомысленная от рождения натура Алексея Толстого многие годы (если не всю жизнь) определяла его социальные поступки: играть шута — добродушного, смешливого и смешащего, балаганно-предприимчивого и согласного на кол по общественному поведению.

То ли от родовой двусмысленности (только и говорили, что о его незаконнорожденности), то ли от душевной расположенности — а может, и от тяготения ко всему театрально-комическому — писатель крепко сжился с ролью беспечного скомороха. Для него в этой личине не было ничего оскорбительного: «Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов» (записал в дневнике Михаил Булгаков 23 декабря 1924 года).

Но Толстой отлично знал, что все это игра для легковерных. «Хитрость русского — притвориться глупым», — говорил его любимый историк Василий Ключевский. Такую маску надевал он среди утонченных интеллектуалов и эстетов Серебряного века, такие вызовы бросал лидерам русской эмиграции в парижско-берлинские годы, под такого «своего в доску» косил в пролетарском раю по возвращении.

Недолго, правда, косил: ежовые рукавички били по губам не образно. Но кто ж это мог провидеть на десятилетие вперед? Мудрым Алдановым Толстой не был.

Чтобы притягивать к себе мемуаристов, необязательно быть крупным деятелем. Нужна оригинальность, интересность натуры. Его и самого тянуло в небанальные ситуации — и оказалось, что по мосткам его биографии можно перейти через всю бурлящую половину ХХ века.

Он смолоду участвовал в студенческих демонстрациях перед Казанским собором в Петербурге и был исключен из института, год проучился в Дрездене, по возвращении учился живописи у Бакста и Добужинского, издавал поэтический журнал с Гумилевым, был главным конфидентом Волошина в истории с Черубиной де Габриак, а затем как секундант отсчитывал шаги на их легендарной дуэли у Черной речки, ссорился с Федором Сологубом за то, что в карнавальной суете были оторваны хвосты у сологубовских обезьяньих шкур (сам Толстой, кстати, оказался невиновным), соосновал «Бродячую собаку» и дал ей запоминающееся имя, бежал из Петербурга чуть ли не подвергнутый этическому остракизму, познавал в Коктебеле премудрости французских литературных стилизаций, писал военные корреспонденции с фронта Первой мировой, ездил в Англию с русской делегацией смотреть на готовность британских союзников, раньше всех прозаиков оказался в эмигрантском Париже (до Бунина, до Куприна, до Шмелева, до Мережковского), первым в изгнании выпустил роман о русской революции («Хождение по мукам»), первым же поддался большевистскому растлению и двинулся с Запада на Восток, стал в Ленинграде наиболее успешным коммерческим писателем нэповского десятилетия, создал глубоко народный роман о Петре и так переделал сказку Коллоди о деревянном человечке, что назидательная скука итальянского оригинала стала всем очевидной.

И нажил репутацию обласканного сталинского бонзы.

По комментариям к его жизни легко воссоздать эпоху. Его всегда манила занимательность происходящего — словно оправдывая его художественный тезис: «Все жанры хороши, кроме скучного».

Но отметим: никто и никогда не назвал его злым, жестоким или мстительным. Его обвиняли в неэтичности («Алешка Толстой на все способен», — Ахматова), называли клевретом, продажным прихвостнем, но ни разу не обвинили в карьеризме, в том, что он карабкается по чужим головам, что стремится занять чужое место. Нет, место он всегда занимал только свое, собственным трудом. Иногда, правда, шулерски. 

Но никогда не сводил счеты. Люди, с легкостью обвиняющие его в мести Осипу Мандельштаму за пощечину, решительно не понимают Толстого. В его натуре не было места для доноса. К себе он относился без нарциссического трепета.

После кривотолков о происхождении мандельштамовская оплеуха — вторая прилипчивая легенда в толстовской биографии.

Третья связана с берлинским конфликтом, с переходом Алексея Толстого, как тогда выражались, «на советские позиции». Конфликт этот — не просто очередной скандал из многих, это настоящий судьбоносный перекресток, вероятно, самый главный во всей его жизни, на котором писатель оказался и игроком, и игралищем.

Его путь на восток (и на Восток) — из Парижа в Берлин — был в 1921 году выстлан политикой ряда эмигрантских групп, затягивавших и охмурявших писателя с каждым новым месяцем изгнаннической жизни. По существу, его желание вернуться в Россию началось еще в Одессе, в 1918-м, еще до отплытия в эмиграцию. И свидетельством тому стала стилистика его романа о революции — первых частей «Хождения по мукам»: здесь появился непривычный для него, еще вчерашнего сатирика, пафос. Россия — как целое — вдруг обрела для него единое историософское измерение. Он ощутил себя не сторонним бытописателем нравов и чудаков, а патриотом (с уходящей из-под ног родиной) и государственником (с распавшимся государством).

Ничего еще в ту пору понятно не было, даже Белой армии толком не существовало, даже за границу почти никто не бежал, даже Германия еще не капитулировала, — а Алексей Толстой уже печатал в харьковской газете «Южный край» страницы первого варианта романа, называвшегося тогда «Между небом и землей». Эти страницы, рисующие Москву 1918 года, лягут позднее в основу второго тома «Хождения по мукам».

Политическое брожение вокруг и гражданская ожесточенность в газетных сводках, разлучение семей и брошенные на растерзание родные гнезда не его одного доводили до исступления, но он в каком-то пароксизме художественной интуиции кинулся в большую литературную форму, стараясь обобщить и осмыслить судьбу вдруг накренившейся оси русской жизни. Ему, бонвивану и лицедею, привыкшему сатирически изображать зверинцы окружающей жизни (то в самарских родовых поместьях, то в петербургских ночных кабаре), внезапно и всерьез открылась гибель русской земли, трагедия тысячелетней цивилизации, еще вчера казавшейся неколебимой и вечной. Впервые в его писательской судьбе встали перед ним вопросы такого масштаба, какой он и не помышлял постичь.

Но в Одессе обсудить это и осмыслить было не с руки: нервно было, стреляли. Пришлось уносить эти размышления в изгнание. Но именно они приведут его в результате к решению вернуться на родину.

Записки Натальи Крандиевской (третьей жены писателя) показывают Толстого в парижский период (1919–1921) — трудолюбивого, но растерянного, литературно успешного, но напрягающего слух, чтобы уловить голос «мачехи российских городов», новой столицы рассеяния, Берлина. И без помощников тут не обошлось: политические растлители и искусители — Илья Эренбург, Борис Пильняк, Владимир Ветлугин, а потом и негласный «комиссар» по спецоперациям Михаил Кольцов — грамотно убеждали его в бессмысленности эмиграции и вековечности родины.

Полностью слепым Толстой не был: Эренбурга он раскусил после первого же вечера («шпион»), Ветлугина многократно вывел в своих книгах как авантюриста и проходимца, впрочем, талантливого. Но эти сирены так сладко пели о том, что само собой складывалось у него в душе…

И чем меньше покорялся ему Париж, тем сильнее начинал манить Берлин — новое эмигрантское эльдорадо, где издательства, периодика, рестораны и кабаре плодились как грибы после дождя. Берлин был терпимее к различию политических установок и отчаянней в прожигании жизни. Восточный ветер доносил туда больше русских соблазнов. Это была в точности толстовская атмосфера.

Соблазнительно увидеть в Берлине 1921–1923 годов перекличку с нарождавшимся в России нэпом, о котором столь противоречиво писали эмигрантские газеты и рассказывали многочисленные путешественники из совдепа — литераторы, режиссеры, инженеры, госслужащие — свидетели возрождающейся отчизны.

С отчаянием и удивлением от своей прежней слепоты Толстой все больше начинал ценить не разрушение, а созидание. Возмущение разрушителями было первым для Толстого, осознанным и выстраданным, мировоззренческим этапом на пути к принятию новой, советской России, еще не существовавшей в реальности: восстановление государства из хаоса смуты было залогом возвращения писателя на родину. И это была для него не идеологическая, а органическая неизбежность.

Его любимый герой Иван Телегин произносит, возможно, самые главные и уж точно задушевнейшие слова в романе: «Уезд от нас останется, — и оттуда пойдет русская земля...». Если искать символ веры Алексея Николаевича — то вот он.

Но до возвращения надо было еще дожить и — что существенней всего — заслужить у новой власти прощение.

Политически Толстой стоял не за белых (как еще недавно) или красных (как могло показаться), он был — за строителей государства. А раз строить приходилось красным, значит выбора не оставалось. Не большевиком был Алексей Толстой, а государственником. И ему оказались абсолютно близки установки редактора возникшего в 1921 году в Берлине нового журнала «Русская книга» Александра Ященко: «Для нас нет, в области книги, разделения на Советскую Россию и на эмиграцию. Русская книга, русская литература едины на обоих берегах. И мы будем стремиться к тому, чтобы наш журнал получил доступ и в Россию. Для того, чтобы наилучшим образом достигнуть этой цели, мы будем оставаться вне всякой политической борьбы и вне каких бы то ни было политических партий».

Толстой приветствовал подобную позицию, но очень скоро стало понятно, что мечта о политическом нейтралитете прекрасна в своей наивности. Программа по разложению и размежеванию русской эмиграции была хорошо продумана и уже действовала. Алексею Толстому в планах ГПУ отводилась важная, но легковесная роль: идеологом он не был, самостоятельными политическими взглядами не обладал, а значит, его можно было использовать вслепую.

Присоединившись к сменовеховской газете «Накануне» (она начала выходить 26 марта 1922 г.) и возглавив в ней еженедельное «Литературное приложение» (с 30 марта), он подставил себя под удар антибольшевистской части эмиграции.

14 апреля 1922 года в «Накануне» появилось письмо Николая Чайковского (главы Исполнительного бюро комитета помощи русским писателям и ученым во Франции и бывшего коллеги по журналу «Грядущая Россия») с запросом Толстому: «Как следует понимать Ваше сотрудничество в органе "Накануне", заведомо издающемся на большевистские деньги и открыто ставящем себе задачу бороться с русской эмиграцией?»

Для Толстого его ответ — не просто выражение важнейшей идейной и моральной программы, оно было оглядкой на внимательных читателей в Москве и лишь по форме своей было индивидуальным. На самом же деле самостоятельность его мнимая, оно явно в своих несущих конструкциях согласовано «с кем надо», но для придания достоверности написано с теми стилистическими особенностями, которые затушевывают его матричность.

Шквал гневных обвинений и оскорбительных характеристик со стороны эмиграции мог бы составить отдельную книгу, но Толстой на этот раз выстоял, хотя и растерял множество недавних друзей.

Вскоре он оказался в центре другого скандала, и тоже на страницах «Накануне», — это публикация частного письма Корнея Чуковского, которое Толстой опрометчиво (или намеренно?) счел «открытым».

Почему после серии таких репутационных ударов он остался в Берлине, как ни в чем не бывало редактируя «Литературное приложение»?

Одно из объяснений — та ловушка, в которую писатель попал: он уже не столько самостоятельный игрок, сколько игралище в руках опытных манипуляторов. С его эмоциональным и политически подслеповатым характером он нужен как инструмент ссоры в литературных кругах, как орудие разложения эмиграции. В достаточной степени слепое орудие. Чекистам писатель нужен за границей. Репатриацию не просто надо заработать демонстративной любовью к отчизне, ее надо отработать по определенным сценариям. И решение вернуться принимает не сам изгнанник, а комиссары в пыльных шлемах.

Если какие-то колебания о выборе пути еще оставались, то теперь будущее оказывалось пропечатанным типографской краской: в советскую Каноссу.

На календаре начало 1923-го, и Толстой начинает собираться в Россию, не скрывая своего выбора. Эмигрантская миссия была завершена? Порох отсырел? На изгнаннической грядке ничего не взойдет? Скорее всего, решимости писателя помогли беседы с официальными советскими лицами в Берлине и Риге — с Николаем Крестинским, Михаилом Кольцовым, еще с кем-то. Что обещали они ему? Какую «дорожную карту» примирения приготовили? Какие доводы выдвигали?

Мы этого не знаем, но в конце мая 1923 года Толстой отправляется с рекогносцировкой в Москву как представитель газеты «Накануне». По семейным рассказам, личные гарантии безопасности ему давал при встрече Лев Троцкий. (Очень скоро гарантии понадобятся самому Троцкому, но чутьем к историческим ловушкам Толстой никогда не обладал.)

Возмущению и улюлюканию эмиграции пределов не было. Поэт и куплетист Николай Агнивцев отправил в редакцию «Накануне» свою эпиграмму:

          В судьбе сиятельной своей

          Он и Толстой, и Алексей,

          И графством тоже наделен,

          Да жаль — не «Константиныч» он!

          При чем его папаша тут?

          Его ж... по матери зовут.

В эти предотъездные месяцы повстречал Толстого в Берлине литератор с зеркальной судьбой — Федор Степун, осенью 1922-го высланный из России на одном из «философских пароходов». Он был одним из тех немногих, кто не отшатнулся от своего давнего знакомого, наоборот, встречался и беседовал с Толстым. Его объяснение толстовской позиции — одно из самых глубоких:

«Несмотря на разницу наших убеждений и судеб, мы провожали Толстых скорее с пониманием, чем с осуждением. Мне лично в «предательском», как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда, весьма, конечно, загрязненная, но все же не отмененная теми делячески-политическими договорами, которые, вероятно, были заключены между Толстым и полпредством. Как-никак Алексей Николаевич ехал не на спокойную жизнь, его возврат был большим риском, даже если бы он и решил безоговорочно исполнять все предначертания власти. Мне, по крайней мере, кажется, что сговор Толстого с большевиками был в значительной степени продиктован ему живой тоской по России, правильным чувством, что в отрыве от ее стихии, природы и языка он как писатель выдохнется и пропадет. Человек, совершенно лишенный духовной жажды, но наделенный ненасытною жадностью души и тела, глазастый чувственник, лишенный всяких теоретических взглядов, Толстой не только по расчету возвращался в Россию, но и бежал в нее, как зверь в свою берлогу. Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией».

1 августа 1923 года немецкий пароход «Шлезиен» привез толстовскую семью в Петроград уже окончательно. Наблюдать «гибель русской земли» издалека писатель не желал.

Эмигрант в стране советов

Возвращение Толстого вызвало в писательской и Общественной среде столь же противоречивую реакцию, что и разнородные впечатления в сознании самого репатрианта от встречи с родиной.

Одни коллеги по цеху увидели в нем оправдание своему сидению под большевиками (раз уж такой мастер вернулся, значит у нас и впрямь лучше), другие испытали злорадство (вот ужо посмотрит простофиля, каково нам тут куковать), третьи проклинали несправедливость судьбы (окажись мы сами в Европе, мы бы назад ни ногой) и испытывали хорошо понятную зависть (эк этого болтуна привечают — и за какие такие заслуги?).

Власти же не сразу впрягли возвращенца в свои игры, да и правила самих игр еще не были всерьез разработаны. Толстому давали погулять, осмотреться.

И он, быстро сойдясь с журнально-издательским и театральным миром, приятно оценил не только финансовые (пусть и рискованные) возможности нэпа (можно было во мгновение «ахнуть», как это называлось, чертову уйму денег), но и неожиданно нащупал плодоносную тему, лучше сказать — Тему: в пролетарском государстве отлично продается прошлое. А уж ему ли занимать все краски и приемы подачи старой жизни: первую любовь, молодые надежды, нелепых стариков, революционное смятение, ошибку эмиграции, авантюризм искателей удачи. Вся человеческая глупость лежала перед ним будто в первый раз и взывала: пиши меня. А он это умел как мало кто.

Вот чего он не знал, да и знать не мог, — так это быстрого исчезновения нэповского пейзажа с его относительной вольницей и столь понятными правилами игры. К концу 1920-х поручители Толстого стали исчезать с политического горизонта — начиная с Троцкого. И хотя в первые годы поездок в Европу Толстой не предпринимал, он не думал, что окажется запертым в стране на десятилетие.

Только после нэпа, после Шахтинского дела и процесса Промпартии, после раскулачивания и (в индивидуальном плане) после написания романа «Черное золото», разрывавшего его отношения с эмиграцией (в нем он в самом карикатурном виде описал множество узнаваемых эмигрантов), ему был выдан билет на посещение Горького в Сорренто.

Тоже ведь неслучайной оказалась эта поездка: постоянно колебавшегося Алексея Максимовича надо было убедить в солидности писательского житья в СССР, подкрепить примером своего благополучия.

До войны оставалось почти полное десятилетие. Для Толстого оно наполнилось то быстрым, то мучительно тяжелым сближением со Сталиным, с Ягодой, со всей властной камарильей, с чиновниками, комитетами, общественниками, со всей той советской круговертью (мешавшей спокойно писать), без чего в 30-е годы поддерживать привычный ему социальный статус оказалось невозможно. Эту судьбу он предвидеть при возвращении не мог, но именно в золотой капкан вела вся логика его выживания и участия в строительстве большевистской идеологии.

Каким было его самоощущение? Читатели, коллеги по цеху, завистники, пожалуй, назвали бы его победителем, но сам он, кажется, выбрал бы слово удачник.

Все полученные у судьбы блага не служили, однако, броней. Его восхождение на социальные вершины шло параллельно с расширением и углублением террора. Чем больше он мог формально, тем меньше он мог практически. Многочисленные ходатайства середины 1930-х в защиту арестованных постепенно сменялись отказами и раздражением начальников НКВД: «Органы лучше знают, кто враг. Вы не боитесь сами оказаться на месте арестованных?» — это реальные ответы, которые он приносил домой.

Как ни странно, от горшей участи его спасла Вторая мировая война. Не Великая Отечественная, а та, что началась в Европе 1 сентября 1939-го. Сталину внезапно стало не до внутренних спектаклей — больших показательных процессов. Один из них, писательский, был намечен на 1940–1941 год. Толстому отводилась в нем роль главного заговорщика, который годами склонял к возвращению литераторов-эмигрантов, сколачивая террористическую группу. То, что поручалось ему как специальное политическое задание, теперь и ставилось в вину. А как же, британское шпионы — они такие.

От бабушки и дедушки он ушел, но от позора члена государственной комиссии, признавшей расстрелы в Катыни гитлеровским преступлением, уйти не смог. Хотя и понял постановочность этой пьесы, о чем успел рассказать в конце 1944-го своему сыну (моему отцу). 

Есть ли у этой судьбы своя мораль? Моралей там хоть отбавляй, но, кажется, проглядывает одна схема, особо любопытная для сегодняшних эмигрантов. Дело в том, что Лубянка редко изобретает новые сюжеты: уж больно хорошо срабатывают старые. Эмигрантский рассол действует на новоуехавшего несколько первых лет, после чего огурец изгнания начинает размякать. Вот тут и надо ловко подцепить его вилочкой, а то и пальцАми.

Нынешние релоканты еще не успели столкнуться со случаями возвращения новейших писателей в Россию. Хотя, впрочем, сталкивались: кое-кто, посидев в Грузии или Армении, понял ошибочность своего отъезда. Правда, случаи эти негромкие. Но я не сомневаюсь, что все впереди. 

И не визовая или трудовая неустроенность станут решающим фактором, не эмигрантские политические споры, не половинчатость западных шагов (все это, конечно, будет фоном), а как у Алексея Толстого — сама писательская безысходность некоторых чувствительных натур.

Читателя, читателя возжаждет иная душа. Своего, пусть не столь интеллектуального, как в изгнании, но родного-простого, свежего и наивного — такого, кто с жадным вниманием воспримет каждое слово, каждое впечатление возвращенца и так заполнит залы на его выступлениях, что в буфетах придется репродукторы вывешивать.

На эти грабли можно наступать до бесконечности, и все сладко будет. И кандидаты найдутся. Вот их-то и вычисляют, выверяют и пробуют на зубок в прокуренных кабинетах, где положено. Если там еще не побороли никотин.

Ссылка, которая откроется без VPN, — здесь.

О авторе

Иван Толстой

Писатель, литературовед

Иван Толстой

Писатель, литературовед

Иван Толстой
Внутренняя политика РоссииРоссия

Карнеги не занимает институциональных позиций по вопросам государственной политики; изложенные здесь взгляды принадлежат автору(ам) и не обязательно отражают взгляды Карнеги, его сотрудников или попечителей.

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Удел вечной жертвы. Почему история «по-путински» подрывает тезис о сильной России

    Рассказ, задуманный как подтверждение исторической силы и суверенитета России, превращается в историю ее хронической пассивности, слабости и уязвимости.

      Алексей Уваров

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Сломанная трилемма Путина. Почему экономика России больше не тянет

    По отдельности плохие новости этого года читаются как не более чем проблемы конкретных отраслей. Но вместе они показывают, что государство отказывается от собственных правил, потому что больше не может им следовать — правила мешают управлять в ручном режиме.

      Александра Прокопенко

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Розыск со всех сторон. Чем отличаются западные и российские проблемы Павла Дурова

    В то время как Запад требует от Telegram большей ответственности как посредника по передаче информации, Россия требует от Дурова полного подчинения любым требованиям властей.

      Мария Коломыченко

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Цинизм не по существу. Почему закрытый разговор с директором ЦРУ был лишен смысла

    Россия уже не первое десятилетие настаивает на преимуществах откровенных разговоров за закрытыми дверями. Но на деле Москва на всех уровнях давно практикует то, в чем обвиняет других, — стирание разницы между публичной и непубличной риторикой. 

      • Alexander Baunov

      Александр Баунов

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Патриотизмом единым. Зачем РПЦ решила «обрести мощи» Дмитрия Донского

    Решение сделать это пришло кому-то в голову только через четыре с лишним года после начала большой войны против Украины. То есть оно не было спонтанным, и главное — никакой надобности в «обретении» не было, пока ожидалась легкая победа.

      Александр Занемонец

Получайте Еще новостей и аналитики от
Берлинский центр Карнеги
  • Исследования
  • Carnegie Politika
  • О нас
  • Эксперты
  • Мероприятия
  • Контакты
  • Конфиденциальность
  • Для медиа
Получайте Еще новостей и аналитики от
Берлинский центр Карнеги
© 2026 Все права защищены.