• Исследования
  • Politika
  • Эксперты
  • Пожертвовать
{
  "authors": [
    "Иван Толстой"
  ],
  "type": "commentary",
  "blog": "Carnegie Politika",
  "centerAffiliationAll": "",
  "centers": [
    "Carnegie Endowment for International Peace",
    "Берлинский центр Карнеги"
  ],
  "englishNewsletterAll": "",
  "nonEnglishNewsletterAll": "",
  "primaryCenter": "Берлинский центр Карнеги",
  "programAffiliation": "",
  "regions": [
    "Россия",
    "Европа"
  ],
  "topics": [
    "Внутренняя политика России"
  ]
}
Attribution logo

Фото: Piotr Szumow / Public Domain

Комментарий
Carnegie Politika

Лицом к стене. Иван Толстой об эмиграции Ходасевича

Им все больше овладевало разочарование и отчаяние. Он осознавал, что эмиграция сама по себе — ущербность, что при всем ужасе советской жизни «истинная» биография художника возможна только в России, а существование эмигранта выморочно.

Link Copied
Иван Толстой
9 октября 2026 г.
Carnegie Politika

Блог

Carnegie Politika

— это анализ событий в России и Евразии от штатных и приглашенных экспертов Берлинского центра Карнеги

Читать
Российская Федерация включила Фонд Карнеги за международный мир в список «нежелательных организаций». Если вы находитесь на территории России, пожалуйста, не размещайте публично ссылку на эту статью.

Его мучила и разрывала внутренняя раздвоенность. Полуполяк, полуеврей («Мы, поляки, кажется, уже немножко режем нас, евреев», погромы 1914-го). Изощренно образованный — и не окончивший, из-за безденежья, университета. Преданный поклонник балета и всяческого артистизма — и на годы закованный в душный и липкий корсет, сводивший его с ума (туберкулез позвоночника позднее не подтвердился).

Чем выживал он? — Беспрерывными размышлениями о литературе. Если Георгий Иванов говорил, что «Пушкин не спас», то Владислава Ходасевича спас именно Пушкин и — шире — пушкинская плеяда, поэтика, эпоха. Он родился, настроенный на классическую гармонию, и поверял ею окружающий мир. Он не был новатором не осознанно, а по природным своим свойствам.

Подобный склад психики пояснил Иосиф Бродский в своей публичной речи на вечере Александра Кушнера (1995): «Подлинный поэт всегда выбирает между репутацией и правдой. Если его интересует больше репутация, он может стать «новатором» или, наоборот, «архаистом». Если его больше занимает правда — он стремится говорить своим собственным голосом. И собственный голос всегда скорей оказывается традиционен, ибо правда о человеческом существовании сама по себе архаична».

Несколько пореволюционных лет Ходасевич политически балансировал, не принимая окончательного решения — быть с советской властью или предпочесть эмиграцию. Нам сегодня эти колебания кажутся почти что дикими, но это эффект позднего Ходасевича — чеканного в своих литературных оценках, непримиримого к мучителям России, презрительного к культурным слепцам по обе стороны границы.

Ранний же Ходасевич был отлит вовсе не из бронзы: в начале 1918 года он сознательно пошел на советскую службу, став секретарем только что учрежденного третейского суда при Комиссариате труда Московской области. Затем (по предложению В.П. Ногина) приступил к составлению кодекса законов о труде: «Мне было очень трудно не засмеяться. Выходило, что (…) мировой пролетариат победил для того, чтобы я мог, наконец, дать ему законы. (…) Однако я наотрез отказался стать новым Ликургом или Солоном».

Через полгода он читал лекции в литературной студии московского Пролеткульта. «Я ушел с тяжелым чувством. Я видел, как в несколько месяцев лестью и пагубной теорией “пролетарского искусства” испортили, изуродовали, развратили молодежь, в сущности, очень хорошую».

Подобный опыт невозможно представить себе, скажем, у Бунина, Адамовича или Набокова. Но еще несколько лет после революции Ходасевич держится.

Его сознание — если не народническое, то исполненное чувством долга перед народом — глубокое и невыдуманное. Это и называлось по-старому — быть интеллигентом, то есть общественником, а вовсе не образованным или культурным человеком (как считается сегодня).

Ходасевич — характернейший интеллигент, в отличие от своего позднего друга и единомышленника Набокова, который был столь же выраженным анти-интеллигентом, с головы до ног презиравшим «челядь». В Пролеткульте Набоков, вероятно, застрелился бы.

Неслучайно одним из восхищавших Ходасевича современников был Александр Блок. К преклонению перед Блоком-поэтом у него добавлялась солидарность с его общественной позицией: Блок так же «принял революцию», доходя, впрочем, в этом приятии до самобичевания и благословления погромщиков, спаливших его усадьбу Шахматово с любимой библиотекой. И так же без колебаний Блок отправился просвещать новую публику по клубам и собраниям.

В 1919 году Ходасевич признавался в письме Борису Садовскому: «Я понимаю рабочего, я в состоянии понять дворянина, бездельника милостью Божиею, но рябушинскую сволочь, бездельника милостью собственного хамства, понять не смогу никогда».

Ему оставалось еще три года в советской России. Это время было наполнено и службой, и общественным служением, и переездом в Петроград, и многочисленными знакомствами, и невероятным творческим подъемом.

Максим Горький назначает Ходасевича заведующим московским отделением издательства «Всемирная литература», год спустя его ждет руководство московским отделением Всероссийской Книжной палаты. С таких должностей, если заделаться членом партии, можно было взлететь до весьма высоких советских постов.

Свою этическую позицию он выразил в 1919 году определенно: «Поймите и Вы меня, в конце концов, приверженного к Совдепии. Я не пойду в коммунисты сейчас, ибо это выгодно и потому подло, но не ручаюсь, что не пойду, если это станет рискованно» (письмо Б. Садовскому).

Отвращение к чиновной карьере берет верх. Его тянет одновременно к собственным стихам и к истории литературы. Петроград и — прицельно — Пушкинский Дом привлекает все больше. Отдохнув в московской «здравнице для переутомленных работников умственного труда» и списавшись с пушкинистом Павлом Щеголевым, он переезжает на Невские берега.

С Пушкинским Домом в результате не вышло, но почти два года непрерывного общения с петроградской литературной средой закладывают солидный фундамент «нового» Ходасевича, на котором он творчески выстоит два последующих десятилетия до смерти.

Дом Искусств (Диск), где он поселяется, — этот «сумасшедший корабль», по выражению Ольги Форш, — становится центром литературного притяжения для всего города. Здесь читают лекции и устраивают поэтические вечера, здесь рисуют и готовят книги к печати, заводят романы и уходят на расстрел, здесь живут легкой фрондой, но стараются не перегнуть палку и не взбесить пристальных новорежимных наблюдателей.

Репутация Ходасевича, его, как тогда говорили, «общественная физиономия» с неизбежностью приводит его в комитет Дома Литераторов, в правление Петроградского отдела Всероссийского Союза писателей, в суд чести, в Высший совет Дома Искусств.

Свое место в современной истории он формулирует в афористичных строках сборника «Путем зерна» (1917):

Так и душа моя идет путем зерна:
Сойдя во мрак, умрет — и оживет она.
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.

Причина не остаться

Что же у человека с такой мудростью не получилось в России, что не срослось? Как и в большинстве других поворотов его жизни причина была этической.

В мемуарном очерке «Пролеткульт» он позднее писал: «В одно из воскресений зашел я в качестве гостя на исполнительное собрание, где студийцы читали стихи и между собой обсуждали прочитанное … некий Семен Родов имел наглость при мне прочитать свою большевистскую поэму, которую перелицевал из антибольшевистской, читанной мне больше года тому назад, когда автор был еще просто студентом и не носил пролетарской кожаной куртки. Я ушел с тяжелым чувством. Я видел, как в несколько месяцев лестью и пагубною теорией "пролетарского искусства" испортили, изуродовали, развратили молодежь, в сущности, очень хорошую». 

В июне 1922-го, взяв с собой невенчанную жену Нину Берберову и сам не разведясь с Анной Чулковой, Ходасевич уезжает в Берлин. Он пишет: «…С февраля кое-какие события личной жизни выбили из рабочей колеи, а потом привели сюда, в Берлин. У меня заграничный паспорт сроком на 6 месяцев. Боюсь, что придется просить отсрочку, хотя больше всего мечтаю снова увидеть Петербург и тамошних друзей моих и вообще — Россию, изнурительную, убийственную, омерзительную, но чудесную и сейчас, как во все времена».

Несмотря на отъезд, и стихи Ходасевича, и его переводы продолжали выходить в петроградских и московских изданиях вплоть до 1925 года — в журналах «Москва», «Россия», «Творчество», «Петроград» (во мгновение ока переименованном в «Ленинград»), в антологии «Русская поэзия ХХ века» И.С. Ежова и Е.И. Шамурина. Причем стихи его в этой антологии занимают восемь страниц, уступая по объему только бесспорным и местным Блоку, Маяковскому, Брюсову, Есенину и Клюеву.

Год спустя после отъезда Ходасевич писал Анне Чулковой: «…Теперь можно поговорить с тобой на серьезную тему, — которая, кстати, явится ответом на твой вопрос: когда я вернусь в Россию? Слушай: дело обстоит так. Во-первых — сторона политическая. Могу ли я вернуться? Думаю, что могу. Никаких грехов за мной, кроме нескольких стихотворений, напечатанных в эмигрантской прессе, нет. Самые же стихи совершенно лояльны и благополучно (те же самые) печатаются в советских изданиях. В Кремле знают, что я — не враг.

Хуже — второе. Здесь я кое-что зарабатываю. Жизнь здесь дешевле. Есть люди, которые мне помогают. А вот где я буду печататься в России — не вижу. Вряд ли я смогу там печатать больше, чем ты сейчас продаешь моих вещей. А сейчас я печатаюсь. То же самое два раза: там и здесь. Здесь легче находить издателей на книги. Здесь «Беседа», которая мне дает фунта два в месяц и в которой у меня есть верный кредит. Но предположим, что я рискую — и все же решаюсь ехать в Россию, куда мне, конечно, очень хочется. Тут настает третье затруднение.

Кроме визы советской, мне нужна твоя виза на въезд в Россию. Боюсь, что ее получить — труднее. Подумай хорошенько и просто, спокойно, по-человечески, ответь мне: сможем ли мы ужиться в Питере? (В Москву я ехать не хочу. Терпеть ее не могу)».

С лета 1923-го в жизни Ходасевича начинается новый этап сотрудничества с Горьким. Мы помним, что в Москве он возглавлял отделение горьковской «Всемирной литературы». В Берлине (при ближайшем участии Ходасевича, Андрея Белого, Виктора Шкловского, Б. Адлера и Ф. Брауна) появляется первый номер горьковского журнала «Беседа», организованного на четких соглашательских принципах: беспартийность и новая орфография. Это непререкаемые условия, при которых издание может быть допущено в Россию. Названием своим, кстати, «Беседа» обязана именно Ходасевичу («по моему предложению будущий журнал назвали «Беседой», в память Державина»).

Но и с «Беседой», и со всеми прочими горьковскими упованиями дело обстояло одинаковым образом: советские власти водили его за нос. В мемуарных очерках о Горьком Ходасевич беспощадно описал драматическую надежду Буревестника построить литературный мост между советскими и европейскими русскими.

Разрыв его с Горьким, зревший много месяцев в беседах и спорах на вилле Иль Сорито в Сорренто (где климатически оба туберкулезника чувствовали себя как в раю), стал окончательным после поездки Ходасевича в Ирландию и публикации очерка «Белфаст» (1925) с прославлением западного труда и противопоставлением его труду советскому:

«О, бедные российские воспеватели горна и молота! Они славословят царевококшайскую комячейку, которая в сотрудничестве с комсомолом, укомом и исполкомом в каких-нибудь три воскресника коллективно сконструировала две пары клещей и вычистила полфунта ржавых гвоздей! Они и во сне не видывали такой работы, как здесь, на полуумершей бельфастской верфи! О, скорбноглавые российские футуристы и урбанисты — единственный контингент, навербованный воистину "от сохи"! Что видали они, кроме тихого Замоскворечья да идиллической речки Смородинки, той самой, у которой Илья Муромец сиднем сидел тридцать три года!

Краснодеревная мастерская. Здесь заканчивается столярная отделка судов. Это гигантский зал, без единой перегородки, рассчитанный на тысячу пятьсот рабочих. Бесчисленные станки, сверла, пилы, лобзики, и над каждым — электрический высасыватель, все время вытягивающий опилки под железный навес и по трубам гонящий в соседний амбар, с полу до потолка заваленный розоватой пылью. Если б не пылесосы — добрая половина этих опилок легла бы рабочим на легкие».

Вынести этого Горький не мог: русский труд был для него свят. Отчасти на этом очерке, отчасти на общем несходстве взглядов их отношения прервались.

Как Горький не узнал публикаций Ходасевича о себе, так и встречно — горьковские дневниковые записи появились в печати 40 лет спустя: «Странный человек (Ходасевич — Ив. Т.). Умен, но есть в нем жалкая торопливость заявить о своем уме всему живущему, даже мухам. (…) Вне поисков цветов зла ум его ленив. В оценке людей и явлений жизни — беззаботен, тороплив, и часто беззаботность граничит у него с обывательским невежеством».

Любопытное суждение, литературно выразительное, но психологически не убеждающее.

Возвращенчество

Через год масла в огонь их отношений могла бы подлить тема возвращенчества, однако Ходасевич сохранил ее лишь в письмах и черновиках. 

10 июля 1926 года в письме к историку Михаилу Карповичу он с пониманием объяснял: «Вы говорите: я бы вернулся, "если б была хоть малейшая возможность жить там, не ставши подлецом". В этом "если бы" — самая святая простота, ибо ни малейшей, ни самомалейшей, никакой, никакейшей такой возможности не имеется. Подлецом Вы станете в тот день, когда пойдете в сов<етское> консульство и заполните ихнюю анкету, в которой отречетесь от всего, от себя самого. (Не отречетесь — так и ходить не стоит.) А каким подлецом Вы станете, ступив на почву СССР, — об этом можно написать книгу. <...>

Но — допустим чудо: Вы приехали в Москву, не сподличали и не попали в ГПУ, довольно долго гуляя на свободе. Но Вы “соскучились по русской общественности" — и желаете ею заняться. Голубчик! Да русская общественность существует скорее на Марсе, чем в Москве. Там общественность равняется без остатка работе внутри РКП. <...> Клянусь Вам — никакой больше общественности там нет, если не считать препирательств с соседями по квартире: кто сколько времени имеет право проводить в уборной?»

К этой теме напрямую относится и важнейшая — при жизни не напечатанная — статья Ходасевича «К истории возвращенчества» (1926). Она стала ответом на перепечатку в берлинских «Днях» и парижских «Последних Новостях» горьковской статьи памяти Дзержинского. Зная некоторые обстоятельства из близкого окружения Буревестника, Ходасевич промолчать не смог.

Речь шла о провокации ГПУ, которая планировалась к совершению руками такого морального авторитета, как Екатерина Павловна Пешкова. Она была выбрана для злодеяния именно по причине своей безупречной репутации защитницы гонимых перед большевистской властью.

В конце 1924 года Пешкова — председательница Красного Креста — две недели гостила у Горького в Сорренто. «Я смотрел на нее, — пишет Ходасевич, — с уважением, которое по отношению к ней общепринято. В Сорренто, из ее разговоров со мной и с другими лицами, а также из многих других обстоятельств, я с удивлением увидел, что к советскому режиму Екатерина Павловна относится восторженно, говорит цитатами из «Известий» и вообще держит себя «кремлевской дамою», вроде Коллонтай, Каменевой и других. С особенным постоянством обращалась она к той теме, что эмигрантам следует как можно скорее возвращаться в СССР».

Самое важное в этой неопубликованной статье Ходасевича — понимание сути спецоперации: «Когда же выяснилось, что влияние московских сфер на зачинателей возвращенчества имело целью не действительное возвращение их в Россию, а лишь смуту в умах и сердцах эмиграции, то есть ее раздробление и разложение, тут стало для меня ясно, что Кускова, Прокопович, Пешехонов и Осоргин сделались жертвами провокации. (…) Она возбуждала возвращенчество с ведома Дзержинского. При таком отношении она в этом деле не могла поступать без ведома того, кого это в первую очередь касалось и кто ей был так «бесконечно дорог». А с ведома — значит по поручению».

Но, понимая эти вещи про совдеп, Ходасевич нисколько не обманывался и относительно эмигрантской жизни: «Мое ближайшее будущее, — писал он Анне Чулковой осенью 1923 года, — совершенно неясно. Берлин русский разъезжается, кто куда. Надо ехать и мне. В Россию? — но что я там заработаю? Ничего. За границей издательское дело тоже почти заглохло. <...> Видит Бог, я больше всего хотел бы домой, в Россию, — но деньги всему помехой».

Остановка творчества

В эмиграцию Ходасевич попал автором четырех поэтических сборников и до 1927 года продолжал писать стихи. Но с выходом «Собрания стихов» (куда, помимо «Путем зерна» и «Тяжелой лиры», вошел цикл «Европейская ночь») его поэтическая продукция почти полностью остановилась.

Причиной тому была далеко не только внешняя критика, но главным образом внутренние факторы. Он привык к тому, что, признавая его мастерство и высокий литературный авторитет, читающая публика вовсе не числит его своим кумиром, скорее испытывая «отвращение, злобу и страх». Дмитрий Святополк-Мирский мог хулигански заметить: «Ходасевич — любимец всех, кто не любит поэзии». Но у Ходасевича был свой внутренний измеритель.

Им все больше овладевало разочарование и отчаяние. Он осознавал, что эмиграция сама по себе — ущербность, что при всем ужасе советской жизни «истинная» биография художника возможна только в России, а существование эмигранта выморочно. Ему явно не хватало собственной катастрофы, трагической биографии, гибели всерьез.

По словам Берберовой, он отворачивался к стене: «Здесь не могу, не могу, не могу жить и писать, там не могу, не могу, не могу жить и писать».

Осенью 1922 года он делился со своим близким другом Михаилом Гершензоном, который ненадолго выехал в Берлин: «У меня бывает такое чувство, что я сидел-сидел на мягком диване, очень удобно, — а ноги-то отекли, надо встать — не могу. <...> Я здесь <в эмиграции> не равен себе, а я здесь минус что-то, оставленное в России, при том болящее и зудящее, как отрезанная нога, которую чувствую нестерпимо отчетливо, а возместить не могу ничем. И в той или иной степени, с разными изменениями, это есть или будет у всех. И у Вас. Я купил себе очень хорошую пробковую ногу <...> танцую на ней (то есть пишу стихи), так что как будто и незаметно, — а знаю, что на своей я бы танцевал иначе, может быть, даже хуже, но по-своему, как мне полагается при моем сложении, а не при пробковом. <...> Пока что — жутко».

Уже понимая, что на родину не вернется, он продолжал следить за литературной ситуацией при Советах: «Чего действительно много явилось в Советской России — это посредственностей, — писал он в статье «Там или здесь?» 1925 года. — Ясно, что обилие подражателей и ничтожество не дает оснований считать советскую литературу стоящей качественно выше, нежели здешняя. Однако их исключительное обилие и вообще тамошняя литературная урожайность (безотносительно к качеству) — сами по себе суть признаки, для советской литературы благоприятные. Они означают, что литературная жизнь в России очень интенсивна. В эмиграции такой интенсивности нет».

Через несколько лет в письме к Марку Вишняку: «Чтобы писать, писателю нужно быть сытым (хотя бы). <...> Из всех писателей я — самый голодный, ибо не получаю помощи ниоткуда. <...> (Не только не получаю, но имею официальное письменное сообщение о том, что чешской субсидии мне не дали ввиду доноса некоего «писателя» о том, что я слишком много зарабатываю в «Возрождении») (1927).

Тому же Вишняку, год спустя: «Я думал — эмиграция хочет бороться с большевиками. Она не хочет. Быть так. Я не Дон-Кихот. Я думал, эмиграция хочет делать литературу. Она не хочет — или не может. Опять же — я не Воронов. И не обезьяна, это главное. Я возился с “молодежью”. Но вижу, что эмигркульт не лучше пролеткульта». (Воронов — это знаменитый доктор-эмигрант, живший на границе Италии с Францией и практиковавший омоложение.)

«Выходят книги. Из них только о “Современниках” Алданова можно говорить. Прочее — было бы позорно, если б не было так ничтожно. Стишки Дона-Аминадо, мочеполовой роман Одоевцевой, творения Осоргина... Перед СССР стыдновато. Знаете ли, что такой обывательщины там не издают?» (Из письма Зинаиде Гиппиус, 1928.)

Ответственное литературоведение

От наложения на себя рук (в прямом смысле) Ходасевича спасла, казалось бы, совершенно чуждая ему монархическая газета «Возрождение». Это был договор безразличных друг другу сторон: автор закрывал глаза на политический курс газеты, редакторы — на тематику его статей. Ходасевич получил возможность писать узкоспециальные статьи о литературе, часто совершенно непонятные большинству читателей.

Он интересовался советскими новинками — и регулярно обозревал их. Уважал советскую гуманитарную науку (не потому что советскую, а потому что профессиональную и до поры не слишком идеологизированную) — и следил за главными достижениями.

Это было высокое просветительство, и в течение полутора десятилетий он (как некогда в советской России — прививал «классическую розу к советскому дичку») пытался привить к эмигрантской дикости и аррогантности интерес и к классике, и к лучшим достижениям страны под большевиками.

Ответственное литературоведение и строгая критика были его принципами, причем строгая — не значило взвешенная и сбалансированная. Нет, его критика пристрастна, отчасти несправедлива и чуть ли не колченога (презрительное отрицание Маяковского, неприятие футуристов и формалистов, непонимание Николая Заболоцкого). Но, к его чести, эта критика никогда не произвольна, у нее раз и навсегда выработанные (пусть для кого-то и неверные) художественные принципы.

Спасением для него стало обращение к любезной его сердцу пушкинистике, в которой он был крупнейшим на эмигрантском фоне докой. Кажется, ни одна значимая книга, посвященная Золотому веку, ни одна биографическая или теоретическая статья не прошла мимо его внимания. И это при том, что сколько-нибудь нормальной библиотеки у Владислава Фелициановича в изгнании не было. Но блестящая память, страстная любовь к Пушкину и «восемь томиков» ефремовского издания поэта заменяли ему читальные залы ученых институций.

России — пасынок, а Польше —

Не знаю сам, кто Польше я.

Но восемь томиков, не больше, —
И в них вся родина моя.

Вам — под ярмо подставить выю
Иль жить в изгнании, в тоске.
А я с собой мою Россию
В дорожном уношу мешке.

Вам нужен прах отчизны грубый,

А я где б ни был — шепчут мне

Арапские святые губы

О небывалой стороне.

Самосознание, поиск своей идентификации, нащупывание корней издавна занимали Ходасевича. Еще в 1915 году он писал своему другу Муни (Самуилу Киссину): «Боже мой! Я поляк, я жид, у меня ни рода, ни племени. Но я знаю одно — эта самая Россия меня поит и кормит впроголодь. Ах, какая здесь духота, ах, как тошнит от правых и левых! Ах, Муничка, кажется, одни мы с тобой любим мать-Россию». 

Ко времени «Тяжелой лиры», то есть к 1922 году, он уже твердо осознавал свои корни:

Не матерью, но тульскою крестьянкой

Еленой Кузиной я выкормлен. Она

Свивальники мне грела над лежанкой,

Крестила на ночь от дурного сна. (...)

Она меня молитвам не учила,

Но отдала мне безраздельно все:

И материнство горькое свое,

И просто все, что дорого ей было. (...)

И вот, Россия, «громкая держава»,

Ее сосцы губами теребя,

Я высосал мучительное право

Тебя любить и проклинать тебя.

В том честном подвиге, в том счастьи песнопений,

Которому служу я в каждый миг,

Учитель мой — твой чудотворный гений,

И поприще — волшебный твой язык.

И пред твоими слабыми сынами

Еще порой гордиться я могу,

Что сей язык, завещанный веками,

Любовней и ревнивей берегу…

Это его символ веры, унесенный в изгнание. И чем дальше, тем больше культивировал он свои литературные корни, углублялся в XIX век, а с Державиным и в XVIII век. К счастью для читателя, по четвергам на страницах парижской газеты появлялись находчивый Пушкин, «щастливый» Вяземский, выдуманный Травников.

Но и тут грубые жизненные обстоятельства теснили его замыслы. Знаток Ходасевича Николай Богомолов писал: «Эта невозможность соединить газетную поденщину, выполняемую неизвестно для кого, и серьезное творчество послужила для Ходасевича сигналом того, что с этого времени не только поэт-Орфей, поэт-пророк никому не нужен, но и всякие серьезные занятия литературой должны уйти в прошлое».

В письме к Берберовой (1932) он же пишет: «Думаю, что последняя вспышка болезни и отчаяния были вызваны прощанием с Пушкиным. (Ходасевич планировал написать биографию Пушкина, но у издателей поддержки не нашел. — Ив. Т.) Теперь и на этом, как на стихах, я поставил крест. Теперь нет у меня ничего. Значит, пора и впрямь успокоиться и попытаться выуживать из жизни те маленькие удовольствия, которые она еще может дать, а на гордых замыслах поставить общий крест».

Некрополь

Ему предстояло прожить еще семь лет и — для многих — войти в историю литературы созданным именно в эти годы: книгой воспоминаний «Некрополь», которая, конечно же, росла постепенно, но со временем оттачивалась, став к 1939 году вершиной русской мемуаристики ХХ века.

Среди всей горечи, испитой Ходасевичем за свою жизнь, одной он по счастью не испытал: он не узнал, что в первые же дни Второй мировой войны немецкая бомба угодила в брюссельский склад, где лежал отпечатанный тираж его «Некрополя», повторно превратив его персонажей в город мертвых. С тех пор эта последняя книга Ходасевича стала фантомной библиографической редкостью.

Самооценка? Зрелый мастер всегда понимает свое место и значение своего труда.

Во мне конец, во мне начало.
Мной совершенное так мало!
Но все ж я прочное звено:
Мне это счастие дано.
В России новой, но великой,
Поставят идол мой двуликий
На перекрестке двух дорог,
Где время, ветер и песок…

Не вернувшись в Россию во плоти, он и знакомство со своим наследием отложил на многие десятилетия. Его стихи, особенно поздние, доходили до России трудно, случайно, да и самих их эмигрантских изданий было немного.

Культа Ходасевича не возникло, он остался добычей скорее «доцента» или уж редкого, но истинного ценителя, понимающего правоту набоковских слов, сказанных в некрологе своему старшему другу: «потомок Пушкина по тютчевской линии».

Ссылка, которая откроется без VPN, — здесь.

О авторе

Иван Толстой

Писатель, литературовед

    Недавние работы

  • Комментарий
    Желтый дьявол, или Почем Буревестник? Иван Толстой об эмиграции и возвращении Горького

      Иван Толстой

  • Комментарий
    Из другой России в новую. Иван Толстой об эмиграции и возвращении

      Иван Толстой

Иван Толстой

Писатель, литературовед

Иван Толстой
Внутренняя политика РоссииРоссияЕвропа

Карнеги не занимает институциональных позиций по вопросам государственной политики; изложенные здесь взгляды принадлежат автору(ам) и не обязательно отражают взгляды Карнеги, его сотрудников или попечителей.

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Нужные люди. По каким принципам подбирали людей в новую Госдуму

    Спикер, вице-спикеры и главы основных комитетов работают на своих должностях не первый срок и давно превратились из парламентариев в аппаратчиков. Меняют их лишь вслед за перестановками в исполнительной власти, когда лоббист старой команды становится неактуален и его место занимает более удобный контрагент.

      • Andrey Pertsev

      Андрей Перцев

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Туркменистан выдержит двоих. Как идет борьба за власть отца и сына Бердымухамедовых

    Судя по тому, что Гурбангулы не оставляет попыток сохранить влияние, ему непросто смириться с тем, что сын-президент все больше обходится без него.

      • Galiya Ibragimova

      Галия Ибрагимова

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Обучая пустоту. Как Россия изменила систему образования в захваченной части Украины

    Масштабы идеологического замаха Кремля в образовании не соответствуют социальным реалиям захваченных территорий, которые теперь населяют в основном военные и пенсионеры.

      • Konstantin Skorkin

      Константин Скоркин

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Пушки без масла. Кто заплатит за войну в 2027 году

    На каждый бюджетный рубль, который в 2027 году потратят на социальную политику, здравоохранение и образование, придется два рубля на армию, полицию, Росгвардию и спецслужбы.

      Александра Прокопенко

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Взаимовыгодный хаос. Что выиграет Россия от подъема крайне правых в Европе

    Европейские крайне правые, возможно, не смогут развернуть политику ЕС в нужное России русло. Но они способны создать внутри Европы достаточно конфликтов, чтобы эффективно нейтрализовать любые ее геополитические амбиции. С точки зрения Кремля, это совсем неплохой результат.

      Димитар Бечев

Получайте Еще новостей и аналитики от
Берлинский центр Карнеги
  • Исследования
  • Carnegie Politika
  • О нас
  • Эксперты
  • Мероприятия
  • Контакты
  • Конфиденциальность
  • Для медиа
Получайте Еще новостей и аналитики от
Берлинский центр Карнеги
© 2026 Все права защищены.