Иван Толстой
{
"authors": [
"Иван Толстой"
],
"type": "commentary",
"blog": "Carnegie Politika",
"centerAffiliationAll": "",
"centers": [
"Carnegie Endowment for International Peace",
"Берлинский центр Карнеги"
],
"englishNewsletterAll": "",
"nonEnglishNewsletterAll": "",
"primaryCenter": "Берлинский центр Карнеги",
"programAffiliation": "",
"regions": [
"Россия"
],
"topics": [
"Внутренняя политика России"
]
}Кадр из фильма «Перед судом истории» (1965)
Схождение в Аид. Иван Толстой о двух возвращениях Василия Шульгина в Россию
Манипулировать шульгинскими текстами советской власти было не впервой. Начиналась манипуляция Шульгиным полустолетием раньше.
В XIV веке на флорентийском базаре кивали на проходившего Данте: это тот, кто побывал там (в аду).
В 1926-м так эмигранты стали говорить о Василии Витальевиче Шульгине, только что вернувшемся из тайной поездки в Советскую Россию. Это был тот самый — знаменитый и ужасный — Шульгин, который оставил свой след на самых выразительных страницах русской истории: в 1913 году он, слывший антисемитом издатель правого «Киевлянина», неожиданно выступил в защиту Менделя Бейлиса, а в марте 1917-го как член Государственной Думы (и — главный парадокс — как последовательный монархист) вместе с Александром Гучковым отправился в Ставку и принял отречение государя-императора.
В начале двадцатых имя Шульгина было среди самых популярных и в эмиграции, и в Советской России, потому что и там, и тут выходили его блестящие, дневниковые по форме и публицистические по заряду, книги — «Дни» и «1920». После этого Шульгин пропал для советского читателя почти на 40 лет, и никому, конечно, и в голову не приходило, что в конце войны он был арестован смершевцами в Югославии, отправлен в СССР и сидит во Владимирском централе.
А затем в 1961 году в Москве вдруг вышла его брошюра «Письма к русским эмигрантам» — разумеется, с призывом отказаться от вражды, покаяться и признать правоту советской власти. И вскоре после того — каков кульбит истории! — старик Василий Витальевич был приглашен почетным гостем на ХХII съезд Коммунистической партии, в самый Кремль, и на него там всесоюзные делегаты тоже пялились, как на Данте Алигьери.
Пока Шульгин был еще в актуальной новостной повестке, режиссер Фридрих Эрмлер снял документальный фильм «Перед судом истории» — с высокомерно-постным ведущим, изображавшим бдительного советского историка, и самим седобородым Василием Витальевичем в роли рассказчика. На фильм этот ходили ради совершенно доисторических шульгинских манер, не погубленных ни нуждой, ни войнами, ни десятилетием Владимирского централа. Фильм, доступный нынче в сети, комичен какой-то советской антисоветскостью. Вероятно, поэтому после премьеры (1965) его через три дня сняли с проката.
И вот тогда к Шульгину началось негласное паломничество — его адрес во Владимире передавали из рук в руки, тащили с собой через полстраны тяжеленные магнитофоны, блокноты, прихватывали газетные вырезки со старыми публикациями — и расспрашивали, сопоставляли, перепроверяли.
За невероятного старика шла неравная борьба: АПН готовило его мемуарную книгу для официального издания, а опальные советские историки — для самиздата. КГБ (и лично Филипп Денисович Бобков) спешили утереть самиздатчикам носы и выпустили шульгинские «Годы» (Москва, 1980) раньше конкурентов.
Диссидентская публикация тех же воспоминаний (сборник «Память», вып. 4. Москва, 1979 — Париж, 1981) в печатном виде запоздала, была меньше по объему, зато гораздо острее, без апээновских купюр и искажений и сопровождалась отличным комментарием М. Григорьева (под этим псевдонимом скрылись Михаил Гефтер и Арсений Рогинский).
Обратим внимание (нам это пригодится): крапленые «Годы» продавались исключительно на Западе, что было частью изначального гэбэшного замысла: «...думается, что и сейчас, — говорилось в редакторском предисловии, — эта публикация весьма своевременна. Ведь и сегодня многие за рубежом, особенно молодежь, не знают и недооценивают всей силы сопротивления врагов революции».
Манипулировать шульгинскими текстами было не впервой. Начиналась манипуляция полустолетием раньше.
Хождение за Лету
В середине 1920-х в жизни Шульгина произошло событие, перевернувшее всю его дальнейшую судьбу. Он совершил тайное путешествие на родину.
В Гражданскую войну у него в России остался сын Вениамин, по-домашнему — Ляля. Один сын Василия Витальевича погиб, другой благополучно выбрался за границу, оставался младший, обожаемый. Смута их разлучила, Шульгин с отступающей армией попал в Константинополь, первое время пытался вернуться на поиски сына, встретил даже человека, который был свидетелем короткого боя, где сын был ранен. Затем начались годы тоски и вынашивания тайных планов. Он даже к гадалке ходил, и та, напряженно всмотревшись во внутреннюю даль, объявила, что Ляля жив.
Наконец, настал тот день, когда Шульгину предложили долгожданную поездку совершить.
Убежденный врангелевец, Василий Витальевич был женат на дочери генерала Седельникова, Марии Димитриевне (по-домашнему — Марди), и жил с нею в Югославии, в Сремских Карловцах, с генералом Врангелем, кстати, по соседству. Люди, приглашавшие Шульгина в рискованную поездку по России, принадлежали к тогда еще не знаменитому «Тресту» — подпольной монархической организации, якобы существующей в России, а на самом деле созданной ГПУ для одурачивания эмигрантских простаков.
Трестовцам нужен был, конечно, сам Врангель, но так просто его было не заманить, тем более что с самого начала генерал ясно выразил «Тресту» свое недоверие, чувствуя в самой идее несомненную провокацию. Удачная поездка — и возвращение! — Шульгина могли бы помочь Врангеля переубедить. Трестовцы уверяли отчаявшегося отца, что занимаются контрабандой и переведут его через границу секретными лесными тропами.
Помимо поисков Ляли (по слухам, заточенного в винницкой психиатрической лечебнице), у журналиста Шульгина была еще одна причина соглашаться на опасную авантюру. Ему, страстному полемисту, не терпелось понять, что же реально происходит в большевистской России: вымерла или все-таки не до конца? Есть у нее шансы или пора в самом деле ставить на ней крест? Обмен эмигрантскими, часто ни на чем не основанными доводами, газетный апокалипсис и переливание из пустого в порожнее страшно ему надоели. Совдепии середины 20-х годов решительно никто в изгнании не понимал. Так что приключение предлагалось завораживающее.
Конечно, «на ту сторону» (по выражению эмигрантов) ходили многие. «Зеленые тропы» были проложены через финскую, польскую, румынскую, персидскую и китайскую границы. Впрочем, читателю «Двенадцати стульев» ни сейчас, ни тогда напоминать об этом нет необходимости: «Вы через какую границу? — спрашивает Остап Воробьянинова. — Польскую? Финляндскую? Румынскую? Должно быть, дорогое удовольствие».
Ходили монархисты, эсеры, социал-демократы, республиканцы, трудовики, бывшие офицеры, спортсмены, студенты, коммерсанты, уголовники, искатели приключений. Больше всего было обычных местных жителей, для которых приграничная торговля давно стала главным источником существования.
Сказать, что все эти перемещения контролировались ГПУ, было бы неверно. Протяженность российских границ и впрямь велика. В первые после революции годы полной слежки добиться не удавалось, но к середине двадцатых население приграничных районов было уже прочно поставлено на службу контрразведке. Простые и эффективные методы — принуждение, запугивание, жестокое в случае чего наказание — быстро показали местным жителям, кто в доме хозяин. Пересечь границу незамеченным стало почти невозможно. Никакие «проводники», никакие «свои люди» независимыми больше не были. Все работали на «контору».
Но осознать это в 1925 году, да еще постороннему, было очень непросто. Еще труднее — отказаться от надежды. Недавний — сравнительно удачный — случай с князем Павлом Долгоруковым (он пошел через границу под видом старого псаломщика, был пойман, но отпущен назад в Польшу) вселял надежду на бескровные последствия.
Довериться контрабандистам Шульгин согласился полностью. Он с таким восхищением описывал их позднее в «Трех столицах», у него столько нашлось для них благодарных деталей и черточек, что литературность их образа на некоторых страницах его книги становится временами нестерпимой. «Тамань», конечно.
К приключению Шульгин отнесся ответственно, даже своей Марди не сказал ни слова. (Когда она потом узнала о мужниной проделке, то слегла с тяжелым менингитом.) Василий Витальевич отправился по Дунаю через пол-Европы в Польшу, в свое бывшее имение Агатовка Волынской губернии, поселился там и начал отращивать бороду. Его волновал в предстоящем походе не только собственный успех, но и польза для соратников по белой борьбе. А что, если устроить в Агатовке, — мечтал он, — перевалочную базу для врангелевцев? Польские соседи, правда, заинтересуются: что это в нашу глухомань повадились неизвестные молодцы с военной выправкой? Тогда объявить, что в имении, мол, открылась небольшая фабрика по производству — чего бы вы думали? — гнутой мебели.
Киса Воробьянинов, как видим, еще в чернильнице, а идея стульев в шульгинской книге уже живет и обсуждается.
Когда отросшая борода превращает Василия Витальевича «то ли в факира, то ли в раввина», он посылает контрабандистам сигнал о своей готовности. Переход заснеженной границы в декабре 1925-го описан в «Трех столицах» мастерски и заслуживает попасть в литературные хрестоматии. Вообще, если отбросить навязчивый шульгинский антисемитизм, его путевая публицистика — классика жанра. Приметливо пишет он, любознательно, с историей вопроса. А антисемитизм кажется данью каким-то свихнутым и легковесным представлениям белой офицерской среды. Шульгин «пускает жида» по какой-то инерции, в его юдофобских высказываниях нет ни особенной мысли, ни психологизма. Евреев он не понимает, выходит просто словесная помойка. Но когда этот травматический синдром его отпускает, он на высоте.
В неведомую Россию
«Немножко подремали на санях, — описывает Шульгин первые версты по заснеженному ночному лесу, русскому лесу. — Было тихо, мирно, беловато-темно. Я бы сказал — довольно уютно.
Конечно, ведь тут была полная безопасность. Какая смерть в такую глушь и в такую пору может сюда забрести? На людной площади Парижа или даже Белграда куда опаснее: одни автомобили чего стоют... Но как странно было подумать среди этих снегов обо всем том “автомобильном” мире. Как сразу стал он далек. Вот я и ушел “на тот свет”, как предвидел. И вся та жизнь — стала сном…» Но он здесь все еще чужой. Вот перекусывают под елками: «У них была колбаса, но не было хлеба. У меня была заграничная булка, но не было русской колбасы. Соединились, получился ужин, в международном масштабе, нечто евразийское».
Начало «Трех столиц» насыщено символическими приметами, метафорами опытного публициста. Вот путники с тревогой всматриваются в предрассветную тьму: по всему полю — «черные пятнушки, которые не то движутся, не то нет». Волки! «Если волки, держите лошадь».
Отличная сцена для городского, книжного человека: «Никогда я волков на свободе не видел. То, что Россия страна волков, — это под развесистой клюквой рассказывают старые француженки своим внукам. Однако во всех романах написано непреложно, что у волков ночью “горят глаза”. Почему же эти не горят?»
Через минуту волки оказываются полузаснеженными елочками. Эмигрант, не опознавший русского волка? Волков бояться — в лес не ходить? Скрытая цитата из пушкинских «Бесов» — «Что там в поле?» — «Кто их знает? пень иль волк?» Как хочешь толкуй эту метафорическую сцену. Но иронический настрой в начале книги, где скоро потребуется обилие пафоса, очень к месту. Буквально на следующей странице градус того и другого повышается. Шульгин всматривается во встречные русские лица. И его охватывает странное непонимание, он не находит того, что искал:
«Когда я проснулся, навстречу нам ехали люди. Если не считать трех, что везли меня, это были первые люди СССР. Приближалась рыжая лошадь, кудлатая, ступающая по снегу размашистой рысью. Льняная грива, не чесанная со времен Ильи Муромца, метнулась в глаза. Я не успел найти в ней “печать страдания”. А я искал их, страданий... Въезжая в Россию, я как бы входил в комнату тяжелобольной. Что? Умерла? Жива? Потише говорите...
...Лица? Их почти нет. Рано ли еще или прячутся? Но отчего им прятаться? Я все забываю, что сейчас не 1920 год. Но вот, — какие-то девчонки, мальчишки. Вот девушки у колодца. Ну что? Печать страдания? Ну, кто их разберет. Лица сумрачные, одеты плохо. Но, может быть, они такие со времен Гостомысла? Что можно понять вот так — “с саней”?»
Несколько дней Шульгин проводит в родном Киеве — привыкает к обстановке, гуляет, дивится вывескам: Винторг, Госиздат, Укрнархарч. Вот церковь такая-то, вот знакомый покосившийся забор, вот пустеющий постамент от прежнего памятника губернатору, вот его собственный дом. Он старается уловить логику переименования улиц. И — сцена как специально для будущих «Двенадцати стульев»:
«Я ... взял простого извозчика, симпатичного старика, бросив ему уверенно и небрежно:
— На улицу Коминтерна!..
Но старичок обернул на меня свою седую бороду времен потопления Перуна:
— Коминтерна? А вот уж я не знаю... это где же будет?
— Как где? Да Безаковская!..
— Ах, Безаковская, вы бы так и сказали.
И мы поехали, тихо, мирно. Когда приехали, он открыл мне полость, как полагается, и сказал:
— Так это Коминтерна. Вот теперь буду знать!..
Я был очень горд. Недаром меня большевики печатают. Я и извозчиков им обучаю. Подождите, скоро доберусь и до народных комиссаров».
Через девять месяцев после «Трех столиц» Остап Бендер послушно рождает дубль:
«— Ну, тогда валяй на улицу Плеханова. Знаешь?
Остап решил поехать к своей невесте.
— А раньше как эта улица называлась? — спросил извозчик.
— Не знаю.
— Куда же ехать? И я не знаю.
Тем не менее Остап велел ехать и искать.
Часа полтора проколесили они по пустому ночному городу, опрашивая ночных сторожей и милиционеров. Один милиционер долго пыжился и наконец сообщил, что Плеханова — не иначе как бывшая Губернаторская.
— Ну, Губернаторская! Я Губернаторскую хорошо знаю. Двадцать пять лет вожу на Губернаторскую.
— Ну, и езжай!
Приехали на Губернаторскую, но она оказалась не Плеханова, а Карла Маркса».
А что же печатают большевики? Эта киевская сцена в «Трех столицах» незабываема: «Понемножку, понемножку, стараясь как можно больше увидеть и как можно меньше себя показать, стал я приближаться к городской думе. Шел по левой стороне, та немножко потемнее, и вдруг наткнулся на нечто, что заставило меня впасть в кратковременный столбняк. В уличном газетном киоске я увидел ярко освещенное лампочкой объявление, на котором крупными буквами стояло: “В.В. Шульгин”.
Впрочем, через мгновенье я нашел объяснение сей ошарашившей меня надписи, ибо более мелкими буквами было написано: вышла в продажу книга “Дни”. Я знал, т. е. мне говорили, что большевики выпустили мою книжку. Но все-таки встретиться лицом к лицу со своей фамилией, в то время как я путешествовал “под строжайшим инкогнито”, в этом была своя пикантность. Если бы я на улице, тут же, закричал, что я — я, меня бы сейчас сцапали. А вот книжку мою распространяют. Но разве это не похоже на то, как они поступили и в других случаях? Например, трестовиков расстреляли, а тресты насаждают, торговцев уничтожили, а торговле обучают, и наоборот — интернационал насаждают, а каждому, кто из другой нации нос сюда покажет, голову оттяпают. Удивительные люди, какой-то заворот мозгов!..
Я подошел к будочке и, озираясь по сторонам, спросил книгу Шульгина “Дни”. Барышня продала мне за рубль двадцать копеек. Этот автор, который крадучись, трепеща, покупает свое собственное произведение, чем не тема для карикатуры?»
Время от времени ему мерещится, что за ним следят. Не может же он представить, что если и следят, то это его же контрабандисты, и лишь для того, чтобы уберечь от какого-нибудь конфуза. И он с перепугу решает изменить внешность — не только постричься, но и перекраситься. Тут уже раздолье будущим любителям самой популярной сцены с Кисой Воробьяниновым:
«Наконец приблизилась роковая минута. Он (киевский парикмахер. — Ив. Т.) вышел с кастрюлечкой, в которой шевелилось нечто бурое. Это бурое он стал поспешно кисточкой наносить на мои усы и острую бородку. ...Намазавши все, он вдруг закричал:
— К умывальнику! В его голосе была серьезная тревога. Я понял, что терять времени нельзя. Бросился к умывальнику.
Он пустил воду и кричал:
— Трите, трите!..
Я тер и мыл, поняв, что что-то случилось. Затем он сказал упавшим голосом:
— Довольно, больше не отмоете...
Я сказал отрывисто:
— Дайте зеркало...
И пошел к окну, где светло.
О, ужас!.. в маленьком зеркальце я увидел ярко освещенную красно-зеленую бородку...
Он подошел и сказал неуверенно:
— Кажется, ничего не вышло?
Я ответил:
— Когда я пойду по улице, мальчишки будут кричать “крашеный”!
Он коротко и грустно согласился:
— Да, да, не особенно...
Но сейчас же оживился.
— Но я вам все это поправлю!
И энергично послал мальчишку “за карандашом”. ˂...˃
Наконец он сказал:
— Готово! Хорошо!
Я взял зеркало и подошел к окну.
Боже! Из зеленой она стала лиловой... лиловато-красной. Это был ужас.
˂...˃ Единственный исход! Надо было сбрить к черту всю эту мазню. Я сказал коротко:
— Режьте...
˂...˃ Машинка заиграла, и лиловые перья, как листья в сентябре, падали вниз».
Вряд ли нужно приводить соответствующее затасканное место из «Двенадцати стульев». Но характерно сходство даже финалов этих парикмахерских экзекуций. Вот Шульгин: «Через несколько мгновений я почувствовал, что моя наружность еще более выиграла в смысле мимикричности. В витринах магазинов я видел явственного партийца. Бритого, в модной фуражке, в высоких сапогах. Оставалось только сделать лицо наглое и глаза импетуозные». А вот Ильф и Петров: «То, что он (Киса. — Ив. Т.) увидел, ему неожиданно понравилось. На него смотрело искаженное страданиями, но довольно юное лицо актера без ангажемента».
Литературный шпион
Записки Шульгина нужно читать подряд, целиком — просто для удовольствия. Чувство слова и общая художественность его дара безусловны.
Как истинный литератор, он для будущих записок ищет образы, метафоры, броские детали. Вот красная московская кирпичная стена, под которой скрывалась древняя белая кладка. По распоряжению властей, реставраторы ее обнажают. «Эта история, что красная власть поставила себе целью восстановить белую Москву, показалась мне символом, над которым я бы мог без конца философствовать».
Шульгина поселяют под Москвой, в «дружественном» доме в Лосиноостровской — якобы для его же безопасности. Отсюда он регулярно наведывается в столицу — понаблюдать за жизнью — и сразу пригородным паровичком назад. Впрочем, Василий Витальевич и не против, с советскими гостиницами он познакомился уже в Киеве, и это вызвало его снисходительную усмешку: «...Быт плохоньких гостиниц остался приблизительно такой, каким он был раньше. Впрочем, я неправильно выразился — остался. Не остался, а восстановился. Ведь в эпоху военного коммунизма гостиниц не было. Гостиничные дома были заняты коммунистической сволочью, которая первым делом испортила уборные, затем побила зеркала, третьим актом ободрала обивку мебели и в результате водворила общий стиль “публичного дома для горилл”, где нестерпимо пахло духами девок и отхожим местом. Эта эпоха прошла. Стали стараться вернуться к человеческому образу и подобию. Стали “восстанавливаться”.
Что же они могли восстановить? Какой образец носился перед духовными очами русского народа? Да только один: та жизнь, которой он жил до Эпохи Всеобщего Разрушения. Другого быта он не знал. Поэтому, естественно, как только дали ему возможность “немножечко-столечко” прийти в себя, он восстановил Милочек, номерных, самоварчики и чайную колбасу».
И вот итог его экономическим наблюдениям: «Новая политика состоит в том, чтобы учиться торговать по-старому. Есть ли предел человеческой глупости?»
А Москва Шульгину скорее не нравится: многолюдно, город бестолковый, он и в прежние времена бывал здесь мало. Но и недолгих наездов в столицу хватает, чтобы сделать несколько приметливых (драгоценных для нас сегодня) заключений. Например, о книжных магазинах. Прилавки ломятся от новых изданий, но — что печатают? В основном марксизм и книги по технике, будто всю страну собираются сделать инженерами. Беллетристики крайне мало. (Признаться, вглядываясь в двадцатые годы, никогда бы о том не догадался: старую техническую литературу давно уже вымыло временем, и в сладких грезах о прошлом мерещатся штабеля Щеголева, Абрама Эфроса, переводных новинок «Всемирной литературы»...)
А вот дочь его хозяйки в подмосковном домике читает только по старой орфографии. Шульгина это умиляет, он видит в этом «приговор новому строю».
А еще спорт! «Я смотрел на это положительно с удовольствием. Считаю, что одной из существеннейших и важнейших прорех старого строя было пренебрежение к спорту. Если советская власть сему покровительствует, то слава Богу. В свое время советская власть, совершив ей положенное, улетучится, а легкие, мускулы и сердца останутся».
Перезагрузка родины
«Я шпион, — записывает Василий Витальевич, — я подсматриваю жизнь, как она есть». И какова же она? «Я ожидал увидеть вымирающий русский народ, а вижу несомненное его воскресение». Вот для этого именно вывода его и выгуливали по всем трем столицам.
Но Шульгин не только присматривается, он жадно и вдумчиво читает всю советскую прессу. Попалась ему раз «Красная газета», а в ней статья профессора Ковалева, изобретателя, о каких-то разработанных им аппаратах, с помощью которых можно будет существенно улучшать акустику в концертных залах. И Шульгин, которого по-любительски эти вопросы издавна интересовали, садится и измененным почерком пишет письмо в редакцию со своими соображениями, убеждая в необходимости создать совершенный звук. И тут же предлагает, в духе времени, его новое название: совсовзвук — совершенный советский звук. Редакция это письмо, правда, не напечатала, но профессору Ковалеву переслала. И в следующей ковалевской статье в «Красной газете» Шульгин нашел отголоски своих идей.
Удивительный человек Василий Витальевич! Ему интересно при всех режимах.
«Сидение в этом домике, отрезанном от всего мира, давало мне возможность странно сосредоточиваться на том, что меня невидимо окружало. Я читал эти советские газеты, и сквозь богомерзкую орфографию, сквозь подло-дурацкую коммунистическую “словесность” ко мне прорывался пульс России. Да, под этой внешностью (ибо это все-таки внешность) живет и трепещет русский народ. И когда так живешь, — там, с ними, проходит то отвращение к тамошней жизни, которое так характерно для эмигрантской психологии. Ортодоксальный эмигрант даже просто не верит, что в России есть жизнь и что эта жизнь может представлять свои интересы, огорчения, радости, поражения и победы. Издали кажется, что все это вымазано одним тоном, нестерпимо гадким. А это не так. ˂...˃
И, сидя там, я понял, что можно, например, и при советах работать над каким-нибудь изобретением или научным трудом. Или даже просто жить, увлекаться, страдать и радоваться, мало обращая внимания на советскую власть. ˂...˃ Я это пишу потому, чтобы передать... как можно всеми силами души быть против советской власти и вместе с тем участвовать в жизни страны: радоваться всяким достижениям и печалиться всяким неуспехам, твердо понимая, что все это — актив и пассив русского народа, как такового. Ибо он был, есть и будет еще века, а советская власть есть не более как печальное приключение, грустный эпизод тысячелетней русской истории».
И — итог похода: «Когда я шел туда, у меня не было родины. Сейчас она у меня есть».
В круге втором
Сына Шульгин так и не нашел, вернее, ему отсоветовали ехать к нему в Винницу: опасно, узнают, вызволить его из сумасшедшего дома он не сможет, увести за границу — тем более. Контрабандисты посоветовали послать туда лучше верного человека.
И он пишет сыну душераздирающую записку: «Дорогой Ляля! Я тебя ищу. Доверься предъявителю этого письма. Лиз жива, Димка тоже. Чтобы тебя узнать наверное, расскажи что-нибудь предъявителю письма из Овальнокотских сказок. Храни тебя Господь. Твой Биб».
Что это за Овальнокотские сказки? Верно, что-то очень домашнее, из прошлой жизни, из тихих рассказов отца сыну, много лет назад, перед сном. Никогда они больше не увиделись.
В начале 1926 года Шульгин благополучно, без помех перешел границу в обратную сторону. В Сремских Карловцах его ждала верная Марди, еле оправившаяся от менингита.
Пообещав контрабандистам написать книгу, Шульгин немедленно засел за работу. Он диктовал Марди страницы рукописи, сам ходил на почту и отсылал готовые главы — туда, в Москву. Таково было дружеское соглашение с подпольщиками, ведь своими неосторожными описаниями он мог кого-то случайно выдать.
И «Три столицы» до всяких публикаций легли на стол главного кабинета Лубянки. Неизвестно, читал ли книгу сам Дзержинский (в июле 1926-го он скончался), но Менжинский и Артузов читали определено. Можно себе представить, как горели у них глаза: сенсационная рукопись эмигранта готовится в ЧК!
Книга вышла в начале 1927 года в Берлине в издательстве «Медный всадник». Ее ждал безусловный успех.
Оставим дальнейшие детали: побеги и разоблачение чекистов, конфуз Шульгина, насмешки эмиграции — все это интересно и важно. Торжествовал Шульгин в самом деле недолго. В начале 1927 года в Финляндию бежал загадочный человек Опперпут. Кем он был — разочаровавшимся чекистом или выполнял какое-то сложное многоходовое задание, осталось неясным. Важно, что он раскрыл секрет «Треста» как масштабной провокации и показал всю марионеточность шульгинской одиссеи. После первого шока и общественного разочарования на долю эмиграции остался громкий сатирический смех. Все что угодно, но насмешек над собой Шульгин терпеть не соглашался. Он надолго ушел в частную жизнь, и, при всех достоинствах живого свидетельства о советских реалиях, переиздавать «Три столицы» никто в зарубежье так и не решился.
Важнее, что путешествие на родину повторилось для Василия Витальевича через двадцать лет — уже как трагедия: в 1944 году он был арестован Смершем в Югославии и этапирован в СССР. После двух лет следствия его приговорили к 25 годам по 58-й статье.
Через 12 лет сидения во Владимирском централе в 1956-м он вышел по амнистии. Дальнейшее мы знаем.
Свою судьбу Шульгин обмануть не смог: первое его путешествие на родину было фальшивым, хотя и почти радостным, второе — нежеланным и мучительным. Но все же он всех переиграл — и современников, и насмешников, и своих мучителей, и многих из младшего поколения. Прожил 98 лет, испытал жадное паломничество читателей, его книгами зачитывались и в 1920-е, и в 1970-е, и после кончины. Кто из публицистов может похвастать такой популярностью? А ведь думал умереть забытым эмигрантом. Чем не счастливчик?
Ссылка, которая откроется без VPN, — здесь.
О авторе
Писатель, литературовед
- Лицом к стене. Иван Толстой об эмиграции ХодасевичаКомментарий
- Желтый дьявол, или Почем Буревестник? Иван Толстой об эмиграции и возвращении ГорькогоКомментарий
Иван Толстой
Недавние работы
Карнеги не занимает институциональных позиций по вопросам государственной политики; изложенные здесь взгляды принадлежат автору(ам) и не обязательно отражают взгляды Карнеги, его сотрудников или попечителей.
- Боеголовки на границе. Появится ли в странах Балтии ядерное оружиеКомментарий
Страны Балтии уже стали рассматривать временное присутствие ядерного оружия в случае кризиса или войны как вероятный сценарий. А значит, и дальнейшая эскалация с размещением в перспективе ядерных арсеналов союзников получает ненулевые шансы на то, чтобы осуществиться.
Сергей Потапкин
- Горизонталь власти. Почему итог выборов в Сербии — это больше, чем поражение ВучичаКомментарий
Результат сербских выборов больше всего похож не на победу одних политиков над другими, а на победу народа над политиками вообще.
Александр Баунов
- Красноморский мираж. Почему Россия так и не смогла открыть военную базу в СуданеКомментарий
В суданской войне Кремль оказывается в роли младшего партнера в чужой коалиции, который способен лишь сдать в аренду российское право вето в Совбезе ООН.
Сергей Коняшин
- Наши мертвые нас не оставят в беде. Как война меняет литературные вкусы российского обществаКомментарий
Читателю больше не нужны подмигивания, намеки, прозрачные аллегории, примеры из прошлого или инструменты проработки травмы. В книгах он ищет не объяснения происходящего с ним лично, со страной и миром, но укрытия от всего вышеперечисленного.
Галина Юзефович
- Церковь, розыск, СВР. Что показал арест Рыбаря в ЧерногорииКомментарий
Задержание Звинчука могло бы стать серьезным ударом по российской пропагандистской инфраструктуре на Балканах. Но пока из него можно сделать другой вывод: Москва ценит и защищает своих пропагандистов, а Европа до сих пор не решила, что с ними делать, ограничив риски для них несколькими часами в полиции.
Ксения Лученко, Иван Филиппов