Если Кремль действительно хочет, чтобы Южная Корея и Япония не стали ядерными державами, лучшее, что он может сделать, — начать дистанцироваться от Северной Кореи.
Джеймс Браун
{
"authors": [
"Андрей Архангельский"
],
"type": "commentary",
"blog": "Carnegie Politika",
"centerAffiliationAll": "",
"centers": [
"Carnegie Endowment for International Peace",
"Берлинский центр Карнеги"
],
"collections": [],
"englishNewsletterAll": "",
"nonEnglishNewsletterAll": "",
"primaryCenter": "Берлинский центр Карнеги",
"programAffiliation": "",
"programs": [],
"projects": [],
"regions": [
"Россия и Кавказ",
"Россия"
],
"topics": [
"Политические реформы",
"Внутренняя политика России",
"Экономика"
]
}Источник: Getty
Эта война есть в своем роде месть государства как такового. В последние десятилетия принято было считать, что «государство отмирает», что ему нужно оставить лишь самые необходимые, технические функции. Теперь это похороненное заочно государство как бы зловеще хохочет над нами: ну что, кто тут кого похоронил?
В берлинском издательстве LIT Verlag вышел сборник эссе «Перед лицом катастрофы» под редакцией Николая Плотникова, российского философа, профессора интеллектуальной истории Рурского университета (Бохум, Германия). В начале войны он обратился к коллегам-интеллектуалам, живущим в России, Украине, странах Европы и Америки, с просьбой осмыслить социальные, политические и исторические истоки катастрофы.
В истории российской общественной мысли в периоды тектонических разломов уже были примеры подобных интеллектуальных манифестов: «Проблемы идеализма» (1902), «Вехи» (1909), «Из-под глыб» (1974), «Самосознание» (1976). Они были одновременно и анализом современности, и публичным действием интеллектуалов, своим критическим словом заявляющих гражданскую позицию. «Перед лицом катастрофы» — первая попытка интеллектуального анализа агрессии путинского режима против Украины.
В раскаленном полемическом поле соцсетей, которые пока остаются неподцензурными, сборник уже обсуждается (благо он доступен для бесплатного скачивания). Поневоле возникает вопрос: как эти покаянные, в том числе, слова (а вопрос о вине, коллективной и индивидуальной, в сборнике — один из основных) могут повлиять на наше трагическое настоящее. Не говоря уже о прошлом.
В рецензии на сборник в Neue Zürcher Zeitung Ульрих Шмид пишет, что на смену традиционному вопросу русской интеллигенции «что делать» пришел вопрос «что нужно было делать». В переводе на русский это звучит как горькая шутка — словно демонстрация ничтожности интеллектуальных усилий в дни войны. Поскольку война действительно оставляет всякого мыслящего индивидуума у разбитого интеллектуального корыта.
В старом русском театре был такой прием: чтобы создать гул голосов на сцене, актеры вразнобой должны повторять фразу «что говорить, когда нечего говорить». Что делать в ситуации, когда любое интеллектуальное действие кажется бессмысленным? Что писать, когда происходящее не поддается описанию?

Об этом, в частности, размышляет Сергей Зенкин, литературовед, переводчик с французского (именно в его переводах многие впервые прочли Бодрийяра, Барта, Делеза и других авторов). Ключевое понятие, на котором делает акцент Зенкин, — заложник и заложничество. Все мы, российские граждане, независимо от убеждений, сегодня оказались заложниками режима — даже имея артикулированную антивоенную позицию.
В этом смысле участники сборника отличаются от прежних «Вех» и «Глыб»: интеллектуал из России сегодня не может занять позицию стороннего наблюдателя, человека мира, встать над схваткой. Ибо все мы сегодня — заложники: своей страны, культуры, происхождения, идентичности — и, стало быть, режима, который говорит сегодня от лица «всех», развязав агрессивную войну.
На примере публичного интеллектуала ситуация заложничества проявляется особенно ярко. Молчишь — значит виновен. Говоришь — неизбежно обрекаешь себя на вал обвинений — от «где вы были раньше» до «всем вам сейчас нужно заткнуться». Будешь виновен в любом случае; не перед одними — так перед другими, не за одно — так за другое (вспоминается тут легендарное из Игоря Губермана — «за то, что еврейка стреляла в вождя, за то, что она промахнулась»).
Зенкин дает очень точный ответ с отсылкой к Эммануэлю Левинасу: долг заложника — держать лицо. Это необычайной емкости и важности фраза. Нужно понимать, что «держать лицо» в определении Зенкина имеет отношение именно к публичному поведению, а не частному.
У нас привыкли считать, что задача интеллектуала в темные времена прежде всего — сохранить внутреннюю свободу. Чисто российское определение «внутренняя свобода» не содержит никакого перехода к свободе политической и, по сути, часто является оправданием бездействия. Зенкин видит долг интеллектуала сегодня именно в необходимости публичного и точного формулирования понятий — невзирая на какие-либо цензурные ограничения. А также несмотря ни на какие комментарии и «общее настроение».
Путинский режим, перейдя в 2022 году от точечной цензуры к тотальной, по сути, начал отменять саму речь. Взять хотя бы пресловутый запрет слова «война». Этот запрет, казалось бы, не проблема для пишущего по-русски человека; ему с детства знакомы способы обхода опасных слов — с помощью обобщений, иносказаний, аллюзий и так далее.
Можно обойтись и без слова «война» — но, как замечает редактор сборника Николай Плотников, запрет слова в данном случае означает запрет на осмысление самого феномена. Тем самым запрет блокирует саму возможность разговора о сущностях. Бесцензурный сборник, называя вещи своими именами, помогает, по крайней мере, сохранить чистоту мышления.
Уникальность нынешней войны, развязанной российским режимом, в том, что она — не только за территории. Это также война против здравого смысла; война с самим Временем — в попытках отменить его. Война прошлого — с будущим. Война обессиливает все наши прежние, цивилизационные усилия за 30 лет; в этом ее коварство. Найти смысл в бессмыслии — таков сегодня долг интеллектуала. Война в таком случае требует нового понятийного каркаса: нам нужно сформулировать весь этот ужас, чтобы хотя бы не сойти с ума.
Теоретик культуры Олег Аронсон разбирает в сборнике концепт коллективного стыда — чувства, которое называют ныне кринж: когда нам стыдно за поступки других (в том числе и страны). Однако что есть этот стыд в контексте новейшей истории? Его можно трактовать и как «стыд демократии» — перед всеми теми, кто оказался на обочине прогресса; перед проигравшими от грандиозных общественных перемен — в частности, в России 1990-х.
В этом контексте нынешнюю войну — со всей ее бессмысленностью и антисмыслом — можно понимать именно как месть проигравшего большинства преуспевшему меньшинству. Месть тех, на кого мы 30 лет не обращали внимания — или от кого пытались отгородиться «садовым кольцом» или забором вокруг элитной недвиги.
Война есть вещь всепоглощающая и всепроникающая — и с помощью этого чудовищного инструмента большинство словно бы обращается теперь к меньшинству со словами: вы никуда от нас не денетесь, мы все равно вас достанем и обнулим все ваши достижения, доходы и приобретения.
В этом смысле проблема «стыда», поставленная Аронсоном («стыд есть чувство демократическое», пишет он), выходит далеко за пределы обсуждаемой темы и касается демократий вообще, которые игнорируют глухой ропот проигравших, аутсайдеров. Тех, кто «не нужен». Вот чем может обернуться проблема «лишних, ненужных, нелюбимых людей» — войной, которая не щадит никого.
Еще эта война есть в своем роде месть государства как такового. В последние десятилетия принято было считать, что «государство отмирает», что ему нужно оставить лишь самые необходимые, технические функции. Теперь это похороненное заочно государство как бы зловеще хохочет над нами: ну что, кто тут кого похоронил? Поскольку во время войны государство использует в полной мере свое право свободно распоряжаться нашими телами — буквально — в качестве пушечного мяса или ненужного балласта.
Война, иными словами, есть месть старого порядка новому порядку; «отмирающее» государство шамкает старческим ртом, но продолжает исправно есть нашу плоть и пить нашу кровь. Распоряжаясь жизнями подданных, государство словно напоминает, что XXI век ничем не отличается в этом смысле от века XIX или даже XVI, и «смерть по требованию» остается неотъемлемой привилегией государства.
Но что насчет самого режима в России? В попытках интерпретировать его, понять, чего он хочет, в течение 20 лет были потрачены уйма бумаги и энергии, но все равно он оставался неуловимым и неформулируемым. У путинского режима нет идеологии — это, собственно, отмечают все авторы сборника.
Режим спонтанен — в отличие от советского, чьи действия утяжеляли догматы марксистские или ленинские, — и имеет больше пространства для маневра. Наконец, у него нет артикулируемых ценностей, которые в прежнем, советском проекте, что важно, имели универсальную природу. Именно поэтому — парадокс — советские и антисоветские тогда говорили на одном понятийном языке (свобода, равенство, братство и так далее). И могли, соответственно, договориться.
Теперешний российский режим говорит на языке «дополнительной хромосомы», что бы это ни значило, который непонятен почти никому в мире. Все это и делало путинский режим в последние 20 лет по-постмодернистски неуязвимым.
Война, конечно, убрала шоры с глаз — насилие обнажило архаическую природу режима. Государство за прошедший год много раз формулировало необходимость тире неизбежность войны — и всякий раз по-разному. Последнее из объяснений, данное Дмитрием Медведевым, таково: распад империи «всегда» влечет за собой войну. Тем самым Медведев дает понять, что «мы» лишь выполняем работу истории, которую она и так бы сделала.
Оставим в стороне цинизм, оправдывающий бойню; но сама расплывчатость объяснений причин и целей войны парадоксальным образом позволяет сегодня лучше понять природу, материю режима.
Философ Елена Петровская пишет в тексте «Империя, или саморасширяющаяся пустота»: в основе русского мышления — «пренебрежение к живому и земному во имя транценденции — Бог, Великая Неизвестность, Запредельная Бездна или всего лишь Вертикаль». Но за всеми этими абстракциями зияет, так сказать, одно большое Ничто. А ничто и есть сама смерть, замечает Петровская. Когда пытаемся понять природу нынешнего режима в России, мы также упираемся в это определение; и даже война есть воплощение ничто.
Эта «ничтойность» режима есть крайнее выражение политики изоляционизма. У этого концепта не может быть, собственно, никаких позитивных целей. Он просто хочет все остальное обратить в ничто.
С этим размышлением стыкуется интересный анализ философа Оксаны Тимофеевой, которая соединяет теорию Фрейда о влечении к смерти и гегелевскую диалектику о Господине и Рабе в борьбе за признание. Путинский режим сейчас выступает в роли Господина, который ради признания («чтобы нас уважали, чтобы с нами считались» — весь этот набор постулатов, на котором взрастал постсоветский ресентимент) готов пожертвовать не только другими, но и собой («Зачем нам мир, если в нем нет России»). Но в таком случае возникает естественный вопрос: кто же нас тогда «признает», если «никого не останется?..»
Эта цель утопична в любом случае — невозможно добиться признания силой, поскольку «признание» в либеральной трактовке (например, у Фукуямы в «Конце истории») возможно только при равноправии сторон («признание со стороны равных себе»). Война есть отказ от равноправия и вообще от диалога. То есть получается, что режим сегодня борется за «признание несуществующего Другого» — что абсурдно, как принято писать в философских книгах.
Итак, это война за Ничто. Нигилистическая война, как выразился еще один автор сборника, философ Анатолий Ахутин: «И еще я скажу, смотря как бы изнутри философии: это война самого Ничто. Ее идеологические элементы нейтрализуют друг друга. Там ничего нет внутри. Поэтому это война не за что-то: завоюем-де и начнем жить. Нет, это война как способ существования. Уничтожение — это и есть способ существования Ничто».
Авторы Мария Майофис и Илья Кукулин отмечают, что отсутствие идеологии у путинского режима заменяется повсеместным моральным разложением. Пропаганда погружает российское общество в состояние «эмпрессии» (авторский неологизм) — смеси «сочувствия» к системе, в которой все позволено, и «агрессии», направленной на уничтожение всего, что может нарушить эту систему.
Этим словом также удачно описывается и феномен самой российской пропаганды, которая не просто утверждает насилие, но и хочет, чтобы это насилие полюбили. В этом — своеобразие нынешней катастрофы: насилие, которое рассчитывает на признание, понимание, на сочувствие к себе!
Путинский режим долгое время заколдовывал настоящее, блокировал прошлое и будущее, погрузив нас в некое безвременье. Это безвременье закончилось — вопреки собственному желанию, режим сам выплеснул нас и себя в реальность, в Историю. Описывая эту новую реальность, мы тем самым возвращаем ее себе — в этом, пожалуй, также состоит безусловная польза сборника.
Андрей Архангельский
Карнеги не занимает институциональных позиций по вопросам государственной политики; изложенные здесь взгляды принадлежат автору(ам) и не обязательно отражают взгляды Карнеги, его сотрудников или попечителей.
Если Кремль действительно хочет, чтобы Южная Корея и Япония не стали ядерными державами, лучшее, что он может сделать, — начать дистанцироваться от Северной Кореи.
Джеймс Браун
Балтийским странам нужно не доказывать, что Европа готова обойтись без Америки, а выиграть время. Чтобы если и когда Трамп окончательно обидится на НАТО, уход США не стал бы оборонной катастрофой для региона.
Сергей Потапкин
Страх стал слишком заметным мотивом действий российской власти.
Александр Баунов
Переход выращенной кремлевскими технологами нишевой партии в статус второй политической силы автоматически переформатирует в стране всю партийную систему. Из путинской она рискует стать кириенковской.
Андрей Перцев
Временный карантин превратился в эффективный инструмент, позволяющий управлять мобильностью населения и формировать его представления о реальности. Теперь это значимый элемент политической системы, усиливающий устойчивость правящего режима.
Башир Китачаев