Источник: Getty
Комментарий

Между вивисекцией и поклонением. Зачем нужен деколониальный взгляд на русскую литературу

Проблема постсоветской российской интеллигенции состоит в том, что «советская травма», вызывающая отторжение идеологического взгляда на искусство, мешает людям участвовать в разговоре о том, как детали и идеи времени, когда эти книги были написаны, работают в современном контексте. В итоге русские классические тексты не получили никакого заметного и последовательного этического комментария

24 марта 2023 г.
Российская Федерация включила Фонд Карнеги за международный мир в список «нежелательных организаций». Если вы находитесь на территории России, пожалуйста, не размещайте публично ссылку на эту статью.

Идеологи нападения России на Украину, говоря о «необходимости» вторжения, часто оперируют темой защиты «великой русской культуры» и ее ценностей, которые будто бы были в опасности. В ответ в Украине и на Западе развернулась дискуссия о связи русской культуры с насилием и встроенной в нее колониальности. При этом среди россиян, как бы оппозиционно и антивоенно они ни были настроены, любые попытки взгляда на «великую русскую литературу» с подобной оптикой вызывают резкое отторжение, даже обиду.

Когда в середине 1980-х мой отец Анатолий Найман дописывал «Рассказы о Анне Ахматовой» (позже — один из важнейших текстов «Ахматовианы», но тогда было неясно, выпустят ли книгу вообще), он примерно раз в неделю звал маму и меня в комнатушку, которая торжественно называлась кабинетом, и читал свеженаписанные куски. Лучше всего я помню вечер, когда он читал кусок о том, как им, школьникам, в 1946 году объясняли суть «Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград»», которое декларировало новый накат цензуры и репрессий и объявляло, в частности, Ахматову практически вне закона. 

Директор школы и по совместительству учитель литературы бодро чеканил про «упадничество» Ахматовой, вызванное «ее связью с буржуазной культурой». При этом, пишет отец, этот директор скорее импонировал ему. В первую очередь своей прямолинейностью. «Его подход к литературе был честным… Он не требовал любви к литературе, которая почему-то считается более обязательной, чем любовь к химии… Нравилась тебе поэма «Двенадцать», не нравилась, ты должен был знать, что она обличает царизм и воспевает революцию».

Тогда меня поразило, насколько этот подход был похож на подход к литературе в моей школе — а училась я на 35 лет позже того времени, которое у него описано. У меня было все то же самое: Онегин, Печорин, Чацкий — лишние люди, страшно далеки они от народа, воплощенного Татьяной Лариной, которая, хоть и дворянка, но «русская душою», так как воспитана няней.

Компанию Татьяне составляют съевший пуд соли с простыми солдатами и потому приблизившийся к ним Максим Максимыч из «Героя нашего времени» и крестьянин Платон Каратаев, краеугольный камень советской толстовской вселенной. С Раскольниковым дело обстояло сложнее, но в итоге все же объяснялось: его бунт против материального неравенства, воплощенного старухой-процентщицей, не удается, потому что это индивидуалистический бунт одиночки. А надо ему было примыкать к массам так, как это уже через несколько десятилетий опишет Максим Горький в романе «Мать».

В последнее время русская литература часто оказывается полем если не боя, то раздора. Обсуждаются ее ценности и влияние на умы. Один из недавних шумных литературных споров был вызван статьей американской писательницы Элиф Батуман в журнале «Нью-Йоркер»: «Перечитывая русскую классику в тени войны в Украине». Там она скорее демонстративно, чем последовательно применяет к «главным» русским текстам деколониальную оптику, вскрывая гнездящуюся в них имперскость.

Конфликт романа «Анна Каренина» в этой статье определяется так: героиня уходит от одного имперца к другому. Странным образом это (шокировавшее многих) описание показалось мне очень знакомым. В моей советской школе это подавалось бы так же. Каренин и Вронский, безусловно, аттестовались крепостниками и имперцами (тут стоит вспомнить, что Советский Союз декларировался антиимперским объединением, а его население — общностью нового типа под названием «советский народ»). Сама же Анна считалась заложницей лицемерия классового общества. 

Элиф Батуман когда-то смертельно полюбила русскую литературу и даже описала свои с ней отношения в книге «Одержимые» (Thе Possessed).  Так что в какой-то мере ее претензии к этим книгам — это претензии к себе самой, когда-то некритически их читавшей. Тем не менее текст вызвал в среде российской читающей публики эмоции, которые вернее всего можно описать словом «обида».

Эту обиду, в принципе, можно понять: русская литература и так настрадалась за последний год. Мучили ее в первую очередь те, кто преподносит себя сегодня ее защитниками. Плакаты с Пушкиным как метки оккупантов в Херсоне, портреты русских классиков на сетке, закрывающей руины разбомбленного театра в Мариуполе, — все это выглядит практически преднамеренной кампанией по налаживанию ассоциативной смычки «русская классика — военные преступления».

Для всех, кто любит русскую литературу, все это чрезвычайно болезненно. Из этой боли вырос ответный консенсус — путинская власть апроприирует великую русскую литературу, часто делая ее знаменем своих преступлений, «перетягивая» на свою сторону мертвых писателей, которые — из могилы — не могут этому противостоять. В Буче, Ирпене, Бахмуте виноват Путин, а не Пушкин. И «замазывание» Пушкина в этом — еще одно черное дело российской власти. Поэтому нас так ранят рассуждения о том, что режим Путина и развязанная им война уходят корнями в великие русские тексты (то есть о том, что Пушкин все-таки виноват). 

Хотя, разумеется, никакой неожиданности в этом подходе нет. На Западе взгляд на любую литературу как на выражение социальной/расовой/ гендерной/колониальной правды времени еще в середине 1990-х перекочевал из научного обихода в общественный. Можно вспомнить, например, что скандал, возникший вокруг вышедшей в 1994 году книги «Западный канон», написанной профессором из Йеля Гарольдом Блумом, был не внутриакадемическим, а вполне медийным. 

Блум составил список «великих книг», которые образуют общую для нас эстетическую систему координат, — ее условно можно назвать «Шекспир — Толстой — Данте». Блум говорит о литературе как об уникальной субстанции, замкнутой на себя: «Чтение в пользу какой бы то ни было идеологии — это вообще не чтение».

В американской интеллектуальной среде эта книга была почти единодушно воспринята в штыки как устаревшая и продвигающая колониальные ценности. А вот в узком кругу советских интеллектуалов-эмигрантов ее с восторгом передавали из рук в руки. Это даже сказывалось на личных отношениях — эмигранты-гуманитарии ссорились со своими американскими друзьями. 

В принципе, этот литературный раскол был продолжением раскола общего. Писатель и политолог Дэвид Рифф наблюдал за «акклиматизацией» в Америке многих эмигрантов. Его мать, знаменитая писательница и философ Сьюзан Зонтаг дружила со многими из них и была их проводником в мире нью-йоркского интеллектуального истеблишмента.

В недавнем интервью, которое мы с коллегами брали у Риффа для документального фильма, он говорит о «сильнейшем политическом столкновении» между приехавшими из Советского Союза поэтами и писателями с американским интеллектуальным слоем. Эмигранты из СССР не были способны воспринимать левый дискурс ни в каком его проявлении. Для них «примыканию к левизне» нельзя было найти оправдания, а борьба с Советским Союзом и его влиянием оказывалась оправданием любых жестокостей и афер — от той же войны во Вьетнаме до Ирангейта.

Совпадение с советским идеологическим вектором не всегда означает, что суждение ложно, но отказ принять банальность про сломанные часы и правильное время приводил к тому, что позиция многих антисоветских советских интеллектуалов выглядела смешной и неприятной. К тому же она отчуждала их от того круга, к которому они в силу образования и сходства интересов вполне могли бы примкнуть.

Сегодня, кажется, эту ситуацию вполне можно описать психотерапевтическим термином травмы. Инакомыслящие в СССР были именно что травмированы тотальным давлением советского подхода абсолютно во всем. Их естественной реакцией было отвергать его полностью. 

Осудить действия американцев во Вьетнаме значило примкнуть к диктору в телевизоре, а это было не только этически, но и эстетически невозможно. «Советская» повестка должна была быть отвергнута целостно и тотально (кстати, практически единственным, кто мог смотреть на мир «дифференцированно», различая добро и зло вне идеологии, был Андрей Сахаров — и это делает его столь актуальным сегодня мыслителем).

Эта травма, затронувшая советских интеллигентов вплоть до моего поколения и даже поколения после, выражается, в частности, в неприятии подхода к искусству с внешними идеологическими мерками, предполагающими, кроме всего прочего, «уравниловку» художественных качеств. Ведь мы помним время, когда главным считался не уровень художественности, а отражение борьбы классов. «Он выводил литературу на уровень, на котором книги были равны друг другу», — писал мой отец о своем учителе.

То отторжение, которое в русскоязычной среде вызывает применение постколониальной оптики к русской классике, — плод той же травмы. Неприятны не сами факты — смешно спорить с тем, что Каренин — имперец, в русской классической литературе, как, впрочем, и в современных ей английской и французской, чуть ли не все — имперцы. Возмущает угол зрения, при котором контекст становится важнее собственно литературы.

К тому же применение такой оптики, как и классовой, да и вообще любого целостного самодостаточного внешнего взгляда, неизбежно приводит к передергиваниям и натяжкам. Мне в советской школе предлагалось помнить о близости Татьяны Лариной к няне-крестьянке, а о ее английских и французских книжках забыть. Сегодня в «Нью-Йоркере» про «изувеченного в сраженьях» мужа Татьяны сообщают, что он ветеран захватнических войн на Кавказе (то есть опять же имперец), хотя даже поверхностный исторический анализ подсказывает, что он ветеран оборонительной войны с Наполеоном.

Мне тоже свойственно это неприятие. В принципе, я даже считаю его оправданным. Большое искусство и литература, в частности, заставляют нас выйти из своей скорлупы и обнаружить себя вне повседневности. Нельзя сводить их к свидетельству времени и выражению его часто малоприятных бытований.

У истоков русской литературы стоит история о напрасности войны и поражении войны, рассказанная в анонимном «Слове о полку Игореве».  Один из самых влиятельных ее текстов «Преступление и наказание» говорит о том, что никакая цель не оправдывает отъятия жизни, даже если жизнь кажется нам ничтожной. Еще более важный «Война и мир» показывает войну как бессмысленный хаос, в котором человеческая воля не решает вообще ничего.

Проблема постсоветской российской интеллигенции состоит в том, что «советская травма», вызывающая отторжение идеологического взгляда на искусство, мешает людям участвовать в разговоре о том, как детали и идеи времени, когда эти книги были написаны, работают в современном контексте. В итоге русские классические тексты не получили никакого заметного и последовательного этического (в том числе постколониального) комментария.

Григорий Дашевский, один из самых тонких российских гуманитарных мыслителей, так описал возможность разговора о «великой литературе» сегодня. Лучший вариант тут — подход, как у историков науки. Когда современный астроном изучает античную астрономию, он знает и современную карту звездного неба, и то, что они видели тогда. Он знает, с какой истиной можно сравнивать то, о чем они говорили. Поэтому он не относится к тому, что они говорят, как к выдумкам, но и не принимает их тексты целиком на веру.

Так же, как современный астроном знает, о чем говорят античные трактаты, у нас есть свое знание того, о чем говорят великие романы. Рассуждая о них, мы не можем становиться вивисекторами, но и не должны быть ослеплены страстным поклонением.

Эта, казалось бы, простая формулировка никогда не была последовательно проведена нами в жизнь. А ведь в течение 20 лет после распада Советского Союза такая работа была вполне возможна. То важное, универсальное, касающееся наших душ, в этих книгах не было отделено от конвенций времени и его языка. Пару лет назад российская интеллигенция смеялась над голливудскими попытками примирить оптику сегодняшнего зрителя с идеями 70-летней давности — для чего к «Унесенным ветром» на стриминговых платформах предпослали предисловие. Но сами мы не сделали даже этого.

Фонд Карнеги за Международный Мир как организация не выступает с общей позицией по общественно-политическим вопросам. В публикации отражены личные взгляды автора, которые не должны рассматриваться как точка зрения Фонда Карнеги за Международный Мир.